Александр Урусов

 

 

Т О В А Р И Щ   К О М А Р О В

 

р о н д о

 

 «Окрыленный кровососущий гнус…»

Венедикт Ерофеев

 

Выскользнув  за калитку и плавно проскользив немного по тропинке между аккуратно подстриженных кустиков, Комаров очутился перед неслышно подкатившей и замершей на дороге Чайкой. Шофер проворно выскочил и, обежав машину, распахнул перед «хозяином» дверцу. Комаров с тихим звоном юркнул внутрь, спрятавшись в занавешенный полумрак и тишину на заднем сиденье. Мотор заработал, машина качнулась, рванулась вперед.

Комаров оглянулся, что-то поискал взглядом, увидел лишь серый блеклый свет из-за шторок, темную испуганную тень, метнувшуюся с ближайшего дерева вслед машине. И обреченно зарылся в мех своей шубы. Они уже мчались по шоссе; верхушки сосен вдруг вырастали в ветровом стекле на фоне пустого ноябрьского неба и также неожиданно исчезали; город приближался, —  вместо сосен стали появляться верхние этажи многоэтажных башен, —  Комаров подступающей тошнотой чувствовал приближение городского хаоса.

Зарывшись в мех своей шубы, отрезанный от внешнего мира гулом мотора, шуршанием шин по асфальту, Комаров и в машине продолжал свое, начатое им еще у калитки, скольжение. Скольжение поневоле —  будто какие-то посторонние силы тащили его силой в  холодный осенний мир, который в тот момент представлялся ему почему-то похожим на склеп с низкими ноябрьскими сводами; и другая картина, которая непроизвольно возникала сейчас в его сознании: нескончаемое болото, прикрытое тонким сероватым льдом. Там, куда его тащили, он был чужим. Даже внешне он был другим: к маленькому кругловатому тельцу с четырьмя худенькими конечностями сверху была приставлена, как бы совершенно не к месту голова, из нее торчали красноватые ушки, а черты лица, сморщиваясь к центру, оставляли особняком выразительно выступающий вперед подвижный рот. Лицо это выражало сейчас крайнюю степень смятения.

Комаров чувствовал себя неудобно, ему вдруг стало жарко, он вдруг понял, что не переоделся после прогулки. На нем была шуба, его любимая лисья шуба, которую он, даже осенью, когда не наступили еще настоящие холода, уже надевал по утрам, прогуливаясь по парку перед работой. Но появиться там в шубе? Он осторожно, чтобы не показаться наружу, выглянул в окно —  машина уже катила по городу. Это были пока окраины —  и народ, бредущий по обочине шоссе, был одет во что попало, —  большинство в плащах, но попадались, к его ужасу, и просто пиджаки. Закружилась странная мысль: заехать на городскую квартиру и оставить шубу там, но представив себе лицо жены, Комаров сморщил гримасой рот и мысль эту немедленно оставил. «К черту! —  неизвестно на кого раздражаясь, подумал он, —  поеду как есть, и пошли они все к черту!»

Шофер все чаще включал сирену, требуя дорогу, они приближались к центру, почти добрались до цели; и в этот момент к Комарову вернулась тошнота, и началось тоскливое погружение в мерзлую тину болота.

Затормозив и плавно качнувшись, черная персоналка замерла перед громадным подъездом с причудливой колоннадой и изобильной лепниной по карнизу. Вежливое, негромкое: «Прибыли, Николай Николаевич», —  вывело его из состояния близкого к обмороку. Шофер, обежав машину, открыл дверцу. Комаров помедлил немного, потом неловко переполз по сиденью вправо и почти выкатился из машины. Высоко подняв плечи, пытаясь укрыть в них голову, испытывая желание спрятаться в шубу целиком, он перебежал рысцой три метра, отделявших его от подъезда, и чувствуя на своей спине недоуменные взгляды прохожих, проскользнул в  уже распахнутую перед ним дверь.

В полумраке небольшого вестибюля, к счастью, никого кроме вахтера не оказалось. На ходу Комаров стащил с плеч свою необыкновенную шубу, и она, мягко зазвенев подшитыми к подкладке серебряными колокольчиками, упала на руки подскочившего вахтера.

Подъезд, через который вбежал в Госкомитет его Председатель тов. Комаров, предназначался лишь для избранных: для него самого, трех его заместителей и еще нескольких из ответственных руководителей. Отсюда лифт поднимал их на шестой этаж —  непосредственно в прихожую перед собственными кабинетами (минуя, таким образом, приемные и секретариат, через которые попадали по общей лестнице на шестой «руководящий» этаж все простые смертные). В этой прихожей заместители собирались обычно перед началом работы и, попивая утренний кофе, дожидались прибытия Комарова: успеть первыми поздороваться с ним, деликатно пожать его руку, вежливо справиться о здоровье. Ритуал этот был заведен издавна, задолго до Комарова, и изменить его он был не в силах, так же как не мог, например, перенести свой кабинет в дальнюю, глухую часть этажа, и полностью изолировать себя от всего в этом здании.

Сегодня заместители, поджидавшие Комарова наверху, были ему как-то по-особому ненавистны, —  мысль, что сейчас они будут пожимать его руку, неприятной резью отозвалась в желудке.

Он резко затормозил перед лифтом и круто повернул к двери, ведущей в общий коридор. Вахтер у вешалки тут же быстро оставил его шубу и опрометью ринулся, опережая Комарова, к той же двери, обычно закрытой, но сегодня, видимо по недосмотру, с торчащим из замочной скважины ключом. Теперь целью их обоих и был этот ключ.

Вахтер, бормоча вежливо, но настойчиво: «Виноват, непорядок вышел, позвольте ключик мне забрать, виноват, не положено Вам, Николай Николаич, этим коридором ходить, не велено, опасно вам, начальник режима мне строго запретил!» —  пытался деликатно оттеснить Комарова от двери и овладеть ключом. Комаров же, зло шипя сжатым ртом: «Болван! Отдай ключ и пусти меня. Да ты что, забыл с кем дело имеешь, засранец?» —  грубо отталкивал его от двери и пытался вцепиться в вахтерскую руку, уже овладевшую ключом. И вот наконец, извернувшись, он сильно ударил вахтера коленом в низ живота, так что тот, крякнув, стал приседать, выпучив глаза. Комаров выхватил ключ, повернул его в замке, быстро шмыгнул в дверь и захлопнул ее за собой. Несколько минут он переводил дыхание, чувствуя себя в безопасности, зная, что вахтеру строго-настрого запрещено покидать свой пост в вестибюле. Ключ, свой трофей, он бережно опустил в верхний карман пиджака.

Широкий полутемный коридор лежал перед ним. Множество стеганных дверей хранили могильную тишину. Но за ними, он знал, шуршала работа: комитетские добросовестно водили по бумаге ручками, бумаги шелестя передвигались с места на место, переходили с одного стола на другой, печатались машинистками, перечитывались, перепечатывались, вновь перечитывались, после чего направлялись, завизированные, в верхние этажи, чтобы перепрочитанные там начальниками главков, членами коллегии и его заместителями, украшенные их резолюциями снова нисходили в отделы, где опять вступали в работу, плодя, в свою очередь, новые потоки бумаг, новые визы, новые резолюции. В конце концов некоторые из этих потоков, совершив несчетное количество восхождений, окончательной лавиной низвергались вниз, в обширные подземные архивы и замирали там навечно. Некоторое время, сразу после своего воцарения в высшее комитетское кресло, Комаров забавлялся, прослеживая замысловатые пути круговращения отдельных документов, и открыл, что ни один из них никогда не покидает стен Комитета —  рождается в его недрах, в трудолюбивых мозгах служащих нижних этажей, проводит долгую, иногда многолетнюю жизнь в круговерти перемещений с этажа на этаж —  из отделов в главк, из главка в секретариат, оттуда опять в отделы —  и стареет, и умирает здесь же, в подземных катакомбах архива. Механизм круговращения за десятилетия отработался настолько четко, что от Комарова уже не требовалось ровным счетом никаких действий, если не считать торжественной подписи под годовым отчетом, единственным документом, который покидал стены Комитета и уходил в совминовскую высь. Отчет ежегодно представлялся, обычно досрочно —  к 7 ноября, в Совет Министров.

Другой обязанностью Комарова было председательствование на ежедневных совещаниях руководящего звена Комитета —  тягомотных седалищах с бубнежем по очереди вереницы бессмысленных предложений (иногда наугад взятых из утренней передовицы «Правды», но часто, казалось Комарову, почерпнутых из кроссвордов, здесь же разгадываемых, и даже из прогнозов погоды, шахматных партий и проч.). Все эти обязанности быстро наскучили Комарову, и к ним, как и к самому Комитету, он стал относиться как к лицезрению невыносимо скучного спектакля в знакомых и уже до чертиков надоевших декорациях. Он назвал бы этот спектакль театром абсурда, если бы знал, что существует на свете такой театр, и не задумываясь, подсознательно, ощущал себя и зрителем, и главным героем пьесы.

И пьеса шла своим чередом, декорации не менялись. Пустынный коридор, освещаемый с потолка зеленоватыми плафонами, полумрак и тишина навевали чувство покоя и некоторую уверенность в том, что может быть сегодня ему удастся проскочить к себе незамеченным. Главное —  добраться до запасной, на случай пожара, лестницы. Этот путь был подробно изучен им сразу после назначения Председателем, сначала по секретным планам здания, а потом и во время своих ночных путешествий в инспекционных, якобы, целях. Во время этих путешествий он обнаружил несколько возможных маршрутов, которые позволяли бы ему проникать в кабинет, избегая нежелательных встреч с заместителями, референтами и другими бездельниками из секретариата.

Странный звук, доносившийся из-за двери какого- то кабинета, отвлек его, испугал —  слышался стрекот пишущей машинки, но казалось, что по клавишам немилосердно лупили не пальцами, но крыльями. И что- то похожее на голубиное воркованье раздавалось оттуда же. «Дурное знамение?!» —  и в тот же миг перепуганный Председатель был сражен  появлением какой-то смутной фигуры в дальнем конце коридора. Шарахнувшись к стене, он лихорадочной рысцой прошмыгнул два— три метра до выступа, за которым, он знал это наверняка, должен быть небольшой коридорный аппендикс, а в нем три двери: туалеты и кладовка уборщицы первого этажа. Вариант с кладовкой он неоднократно проигрывал уже во время своих ночных тренировок, и она не раз спасала его от симулируемой опасности, но сегодня кладовка оказалась заперта. С тихим стоном бросился он к уборной (этот вариант всегда вызывал у него опасения своими непредвиденными последствиями), распахнул дверь и замер на пороге…

Отшатнувшись от писсуара, побелев лицом, похожий на некое выделенное стеной кафельное изваяние, перед ним покачивался какой-то человечишка, видимо служащий первого этажа.

«Как этот гад мог оказаться здесь в это время? —  мучительно соображал Комаров, не отводя глаз от расстегнутой ширинки бедняги. —  Что же это! А как же Регламент?»

Кафельный служащий сомнамбулой, не застегнув штанов, прошествовал мимо застывшего Комарова. Оба были поражены: один обоснованным страхом за последствия своего вопиющего нарушения, другой —  непредвиденностью происшедшего, угрозой его так хорошо задуманному плану. Несколько секунд Комаров приходил в себя, а затем стремглав устремился в кабинку и закрыл за собой дверь.

«Что же? —  думал он, пытаясь унять сердцебиение. —  …Если возможно, что кто-то так вот, просто, свободно разгуливает по коридорам в это время, нарушая священный Регламент… Нарушает! Разгуливает себе спокойно по коридорам, ходит как ни в чем не бывало в уборную, мочится, испражняется! —  злоба пузырилась в нем малиновой пеной. —  Значит я в опасности, значит все рушится, что же делать?»

Тишина окружала его ватным коконом, но в тишине, где-то на периферии комаровского сознания опять послышалось угрожающее хлопанье крыльев и прозвучали воркующие слова:

«Говядов Витя педераст и вонючая гнида!»

И еще нелепей:

«Жду тебя мой милый каждый вечер в 9 час. вечера в парке Заветы Ильича у туалетов».

И еще и еще:

«Все бля надоело. Хочу мальчика!», «А я птицу», «Одобряю но не поддерживаю», «Онанизм!!!», «Порой невозможно отличить самку комара от мужика».

Комарову показалось, что пол под ногами у него заерзал и пополз в сторону:

«Что это со мной? Откуда это?» —  и только тут догадался, что машинально читал каракули на стене уборной, не понимая откуда они взялись, и, тем более, насколько крамольно их содержание. А было оно действительно крамольным:

«Комаров —  кровопиец. Кровавый гнус!» —  и приписано красным: «Вампир».

Пена пузырилась все яростней, застилая глаза Комарова рваной занавеской. Но через всю его злость явственно проступало также чувство тупого бессилия. Метался растерянными мыслями:

«Ну, значит, так: пойду и потребую у начальника режима найти и наказать виновных, вызовут КГБ, потому что это их дела, здесь явная измена, вражеская диверсия! Но я-то —  что? Я-то каким из этой истории выйду, про меня-то, выходит, что в сортирах пишут?! Ведь заварится каша, поползут разговорчики, ведь не те же времена, чтобы шито-крыто, раз —  и всех в кутузку! Ведь прежде поползут слухи! Ах— ах, твою!»

Несколько мгновений спустя, так и не решив, что делать ему со всеми этими погаными иероглифами, и переместив взгляд на грязный подтек на потолке, он несколько успокоился, вернулся мыслью к своему сегодняшнему предприятию (оставив надписи на потом, может, на вечер):

«Дороги назад нет, —  шептал он про себя остывая, —  нужно взять себя в руки, собраться и идти вперед. Нельзя менять на ходу планы, созревавшие годами. Чушь! Двигаться вперед! Полная и всепобеждающая решимость! Окрыленный неудачей! Ну чем, скажите на милость, может мне повредить появление здесь в неурочное время этой канцелярской крысы? Только уменьшает шанс другой нежелательной встречи! Окрыленный! Кровососущий, вампир! Сволочи! Нет, нужно непременно разыскать зачинщиков, но тихо, не вынося сора».

Комаров осторожно приоткрыл дверь кабинки, на цыпочках пересек уборную и вышел в коридор. Быстро огляделся и, убедившись, что пока ему ничего не угрожало, стремительно полетел по коридору к черной лестнице. Путь свободен! А там, на черной лестнице, встретить кого-нибудь уже никак невозможно. Служащие могли передвигаться лишь по общей центральной лестнице, да и то в строго определенное для этого время. Всякое другое движение между этажами строжайше запрещалось.

Сняв ботинки, чтобы не громыхать на железных ступеньках, Комаров стремительно поднимался вверх, задыхаясь наполнявшим его предчувствием грядущего в ближайшие часы покоя. Дверь в его боковую (личную, персональную) приемную была приоткрыта, стол секретарши пуст.

«Удача, удача! Куда-то отлучилась!» —  подумал он и, держа ботинки в руке, подпрыгивая пробежал через весь свой огромный кабинет в заднюю комнату отдыха. Здесь, не обуваясь, подлетел к окну и, потянув за веревку, закрыл шторы. Комната утонула в полумраке, но из приемной донесся —  Комаров вздрогнул испуганно —  глухой шум крыльев. Комаров замер. На пороге комнаты отдыха выросла неизвестно откуда худая фигура секретарши.

Комаров понял, что совершил ошибку: расслабившись, почувствовав себя в безопасности после опасного путешествия, он забыл запереть за собой дверь. А ведь закрытые шторы и незапертая дверь были теми сигналами, на которые она и все ее предшественницы немедленно являлись в комнату отдыха с томным вопрошающим взором, готовые уже с порога стаскивать с себя платье.

 Быстро убирайтесь! Уходите, уходите! —  торопливо завизжал Комаров, отвернувшись к занавешенному окну и пытаясь показать спиной, что вошла она некстати, и в услугах ее он, как и всегда, не нуждается. Подождав пока закроется дверь, он запер ее на ключ и лег на диван.

«Это осень, —  думал он, закрыв глаза, пытаясь унять сердцебиение, —  мне плохо, потому что осень. Я умираю, мне кажется, что я умираю, но это —  осень, она одна виновата. Как мне плохо!»

 

Среди унылой цепочки ноябрьских дней, погружающихся в сумерки едва успев разгореться, этот день видимо был исключением —  думалось, что он не кончится никогда. Тонкая полоска жиденького света сквозь неплотно закрытые шторы казалась Комарову раздражающе яркой. И он, переживая спазмы тошноты, хотел одного —  чтобы день этот, срок его сегодняшней каторги, наконец иссяк.

Но предстояло еще одно испытание. Ежедневная, заведенная кем-то и неизвестно когда экзекуция —  летучее послеобеденное заседание руководящего звена Комитета. Сегодня, в среду, это заседание, каждый день недели в целях безопасности проводившееся в новом месте, должно было состояться в его кабинете.

Не было во всем здании более ненавистного Комарову помещения, чем его кабинет. Огромный, как рентгеном пронизанный светом, наполненный режущими глаз предметами: столами, стульями, книжными шкафами, какими-то буфетами; а вдоль клинически-белых стен —  бюсты и портреты самого Комарова, большей частью подарки подчиненных к юбилеям и торжествам. Лишь одно сознание того, что придется провести там не меньше часа, погрузило его в ужас. Сорок минут вчерашнего заседания в подвале отозвались получасовым приступом рвоты, и это был подвал, уютное полутемное пространство с пыльным ковром на полу. Ему даже удалось настоять, чтобы его председательское место организовали в самом темном углу, из которого он и вел заседание.

Сейчас все это звено, вся эта паучья стая, отобедав в своей верхней «председательской» столовой, вползает в его приемную. Оттуда слышатся глухие хлопки, сдавленный писк, воркованье, биение крыл: кто-то, первый, уже там и насилует его секретаршу —  это тоже освященный временем ритуал. Вот стали слышны за стеной негромкие голоса, осталось десять минут… восемь… пять… голоса ближе, громче, яснее, они уже в кабинете, уже двигают стульями, скрипят подошвами, кашляют, усаживаются, смеются, вот вошел последний, задержавшийся с секретаршей, вот собрались они все, пробуют голоса, распеваются… Ждут его выхода.

И он привстает, медленно поднимается, сует ноги в ботинки, не зашнуровав их, подходит к двери, распахивает ее, жмурится от хлынувшего на него света.

Переступает порог, шагает навстречу рявкающим голосам:

 Здравия желаем, товарищ Председатель. —  Приветствуем. —  Добрый день, товарищ Комаров. —  Как обедалось, Николай Николаевич? —  Что-то вид неважнецкий, не переутомились бы. —  Самочувствие, товарищ Комаров… —  Всего, всего… —  Желаем… —  По новому распорядку, Николай Николаевич?.. —  На подпись бы уже сегодня…

И вдруг тихо-тихо неизвестно откуда: «Гнус кровососущий, вампир», —  уши обжигает, лицо вспыхивает, но и раскалившись, не дрогнула застывшая в номенклатурной улыбке маска. Медленно шествует к своему месту во главе длинного полированного стола.

Стоит, опершись о его край, обессилив наконец от улыбки, стаскивает ее с лица, читает прищуренными глазами лист бумаги перед собой: «СОВЕРШЕННО СЕКРЕТНО ПОВЕСТКА ДНЯ В ПОРЯДКЕ ОКАЗАНИЯ БРАТСКОЙ ПОМОЩИ… ОКАЗАТЬ ЕДИНОГЛАСНО». Закрывает плотно глаза, затягивает тоненькое гудение.

Заседание, как и всегда, начинается с пения без слов партийного гимна.

 

Через полчаса Председатель стоит в своей уютной туалетной комнате, изогнувшись над унитазом, прислонившись лбом к прохладному кафелю, и ослабевшими руками сдавливает грудь, пытаясь унять рвоту. Унитаз полон желчи, свет лампы слепит его глаза тупыми иглами.

Следующий час ему, обессиленному, предстоит провести на диване в комнате отдыха. Последние звуки замирают в пустеющем здании. Явственней тревожный шорох крыльев где-то в дальних коридорах, на чердаке, но от слабости он почти не пугается, лишь обреченно ждет то, что должно произойти.

Последние служащие покидают здание, уступая место отряду ночной охраны. По двое, освещая себе путь карманными фонарями, охранники проходят по коридорам и комнатам, поднимаются по лестницам, тихо, но настойчиво стучат в его дверь:

— Будете еще работать, товарищ Председатель?

— Нет, нет! —  отвечает, собирая воедино дребезжащие звуки, беспорядочно вылетающие из его рта. И собрав наконец, добавляет уже твердо:

— Выйду через десять минут, попросите шофера подъехать.

— Будет исполнено, товарищ Председатель.

Лифт плавно опускает его на первый этаж. Он выходит в вестибюль, ему кажется, что сейчас у него закружится голова и он упадет. Ночной вахтер, вежливо подающий шубу, вызывает в нем какое-то смутное воспоминание, всплывает в памяти нелепая борьба за ключ, надписи в уборной, о которых как-будто бы нужно было что-то кому-то срочно сказать… Он морщится, но сам себя успокаивает: «Пустяки, все это пустяки, вздор, все разрешится само-собой, все будет хорошо! Уже через час-полтора все будет прекрасно… А вредителей, когда их найдут, когда будет наведен, наконец, порядок, когда весь этот бардак прекратится, этих гадов мы будем колоть иголками. Вот именно —  раздевать догола и на моем полированном столе для заседаний колоть иголками. После работы, поздно вечером…

Выйдя на тротуар, он вдыхает холодный воздух, ежится и, прозвенев колокольчиками, юркает в машину.

— Через больницу, —  коротко бросает он шоферу, и тот, понимающе мотнув головой, трогает.

В ветровом стекле дрожат капли крови —  то приближаются, то удаляются красные задние огни машин, взрываются светящимися брызгами уличные фонари. Мелькнуло в окне взъерошенное с крючковатым отточенным клювом видение. Мелькнуло и мгновенно исчезло. «Что это за наваждение, черт возьми?!» —  думает он с ужасом, и понимает, что видел, скорее всего, собственное отражение, и пытаясь увидеть его снова, ерзает по сиденью, но видение исчезло и больше не появляется.

И еще. Вдруг отчетливо слышит совсем рядом с собой хрипловатый глубокий вздох. И слышит предельно ясно, хотя вздох этот, по-видимому, явился сюда из другого звукового измерения, из какого-то параллельного мира, где нет ни ровного гудения мотора, ни шуршания колес по асфальту, ни глухого рокота суматошного вечернего города.   

— Это ты? Ты вздыхаешь? —  обращается к шоферу.

— Не понял, Николай Николаевич, что вы сказали?

— Ничего, не отвлекайся от дороги.

Нет, не он. Но кто же тогда, откуда это?

 

Съезд с шоссе на десятом от города километре —  пустынная дорожка сквозь плотно сросшиеся по сторонам ели. Густая темень, мечущийся по стволам, по веткам, по блестящим еловым иглам свет фар — поворот, за ним еще один, и машина, мягко затормозив, оказывается вдруг на просторной асфальтовой площадке перед воротами. Шофер глушит мотор, гасит фары. Вместе с пришедшей тишиной медленно светлеет небо, рисуя справа темный контур леса и прямоугольные силуэты больничных корпусов с освещенными окнами, а слева — черное кружево ограды больничного кладбища, мелкий осинник сразу за воротами, редкие сосны в глубине между могил.

Засветилось окно сторожки, заскрипела дверь, появилась на фоне окна черная тень. Комаров выходит из машины.

— Поезжай. Завтра как обычно.

И напряженно вглядываясь в сумрак, неуверенно передвигая вдруг ослабевшими ногами, он трогается к калитке в воротах кладбища.

 — Николай? —  спрашивает глухо сторож, и Комаров почему-то тоже охрипшим голосом отвечает:

— Я, это я приехал, Володя. Пусти меня.

— Деньги привез? —  еще более хрипло произносит сторож.

— Привез, пусти. Кто сегодня?

— Из санаторного, выздоравливающая. К восьми утра должна быть на месте, отпусти пораньше.

Сторож щелкает замком, Комаров входит на кладбище, калитка за ним захлопывается с металлическим звоном. И вместе со стуком осинник у ограды как будто качнуло ветром, тысячи ворон разом рвутся с голых веток в воздух. Множество голосов одновременно сливаются в единый каркающий рев. Черная, бестолково галдящая туча закрывает небо. Кашлянув, пропадает куда-то сторож, исчезают сторожка, ворота, ограда.

Подождав немного, Комаров начинает ощупью пробираться по тропинке между могил в глубину кладбища. Ошалело мечутся над его головой птицы.

— Опять баба. —  как бы недовольно бормочет он.

— А ты сам-то… Ведь тоже ж баба, только маскируесся… Один ведь тебе хрен, —  доносится из мрака ответный хрип. Сторож со своей тяжелой ношей тащится позади, ломая кусты. —  А с бабой и уговоров меньше, —  трещат оглушительно кусты, —  а ежели не сильно пьет, то и хлорофору всего ничего. А мужиков нынче из- за пьянки никакой наркоз не берет.

— Дурак! —  озлобленно откликается Комаров, а про себя думает: «Он один ведь всё понимает, все знает. Опасен… Но без него никак. Да и кому он скажет. А деньги все могут!»

Пересекая пустырь, минуя мертвую в темноте деревню, медленно продвигаются они к комаровской даче.

Ночь. В полумраке маленькой гардеробной Комаров снимает свою шубу и бережно устраивает ее на вешалке; затем снимает костюм и оказывается в нижнем белье из птичьих перьев; осторожно снимает и белье; голый проходит в ванную и долго стоит под холодным душем. По коже его пробегают волны озноба, она деревенеет, покрывается гусиными пупырышками, волдырями; он весь затвердевает, преображаясь в новое существо, и зудящее вожделение охватывает его. Начинают дрожать нетерпеливо пальцы, дрожь переходит в руки, мучительно ноет в паху —  он уже выскользнул из ванной и с еле слышным гудением все быстрее и быстрее, не касаясь пола, несется по коридору, сотрясаемый конвульсиями, дергаясь всем своим новым тельцем.

И вот оно возникает перед ним — огромное, сонно дышащее теплом, плотное розовое пространство. Комаров приникает к нему, хоботок его слепо тычется какое-то время и, наконец, мягко входит в самую плоть живого тела.

Кровь, пульсируя, хлынула сразу —  хоботок точно попал в полнокровный сосуд.

Кровь душит его сладкой волной, теплом проникает в каждую клеточку его истомившегося существа, и он слабеет, он чувствует себя, нет, он уже —  женщина, самка. И проваливается в розовый пенистый туман.

Невдалеке, за бревенчатыми стенами дачи, в иступленной злобе бьется о холодные деревья хищная птица.

 

Пройдет несколько часов. Через щели ставень в окна дачи медленно вползет белесый рассвет. Будет идти моросящий холодный дождь. Комаров поеживаясь, подняв воротник плаща, нахлобучив меховой берет с поникшим помпоном, двинется, полуприкрыв глаза, на свою обычную утреннюю прогулку. Погруженные в прозрачную влагу возникнут на его пути кусты и деревья, и вместе со слабым шорохом дождя будет царить особая утренняя тишина и покой.

Пройдет еще немного времени и, выскользнув за калитку и плавно проскользив немного по тропинке между аккуратно подстриженных кустиков, Комаров очутится перед неслышно подкатившей и замершей на дороге машиной.

Неаполь