АНАТОЛИЙ ЛИБЕРМАН

 

ЛИТЕРАТУРНЫЙ ОБЗОР

 

Время вспоминать: альманах. Книга I.  Иерусалим: Достояние,  2013. 224 с.; ил.

 

     Желание рассказать о себе и о своих корнях, а не уйти из жизни, растворившись морской пеной, неистребимо. Люди, родившиеся в двадцатом веке, заново переживают далекое и недавнее прошлое, почти всегда полное трагических событий. Пишущие не строят иллюзий, что мир услышит их; хорошо, если хотя бы кто-нибудь обратит внимание. Вот и в этом сборнике шестнадцать авторов, а значит, у каждого будет, по крайней мере, пятнадцать читателей. Получил экземпляр и я, так что список увеличился еще на одного. Кто-нибудь заметит мою рецензию и вдруг заинтересуется книгой. Редко, но бывает.

     В перестроечные годы авторы уехали из развалившейся страны в Израиль. Большинство из них старые, даже очень старые вдовы с Украины. И они, и мужчины из их семей, как общее правило, занимали скромное положение. Но есть и несколько выдающихся личностей. Все за одним исключением (по молодости лет) пережили кошмар немецкого нашествия и ужасы бегства под артиллерийским  огнем и эвакуации. Целиком вырезали еврейское население местечек и городов; закапывали живьем в траншеи, вырытые жертвами; сгоняли в сараи и поджигали; бомбили корабли с мирными жителями, пытавшимися спастись; убивали на бреющем полете детей. Лучшие друзья из украинцев спешили сообщить новым хозяевам, кто и где прячется: сначала поймают мать, а потом изловят подростка-сына. Оставшиеся в живых уцелели чудом. Не будь этого чуда, некому было бы и вспоминать. В послевоенном Львове можно было взглянуть на пепелище. Обладатели награбленного не пускали гостей и на порог; мародеров тщательно берегла их милиция, не разрешая даже сфотографировть дом, где когда-то жили изгнанные. А до войны был террор, истребивший тех, кто пробился наверх. О своей жизни в Израиле авторы рассказывают скупо, но их дети сумели вписаться в новую жизнь. Чтобы проникнуться духом того времени, приведу несколько выдержек.

     Ташкент, террор.  «В 1937 году... я однажды прихожу из садика... и замечаю, что спальня папы и мамы заперта. Мне ответили, что потерялся ключ и, пока не найдут, попасть туда нельзя. Это продолжалось дней пять. А потом мне сказали, что я должна буду переночевать у друзей моих родителей. Переночевала. Назавтра возвращаюсь домой из садика – спальня открыта. Сказали: ключ нашелся. И вот я узнала, что в этой спальне папа прятал своего сослуживца, друга, которому грозил арест. Этот человек скрывался у нас с женой и сыном...» (с. 151).

     Восторжествовавшая справедливость. «У меня хранится документ, полученный много лет спустя: решением Военной коллегии Верховного суда СССР от 31 октября 1963 года отец посмертно реабилитирован. Мне прислали за него компенсацию, которая за вычетом почтовых расходов составила несколько рублей. Я не пошел получать эти деньги» (с. 200).

     Новый порядок. «Все мои родные погибли в ужасный для артёмовских евреев день 9 января 1942 года. В этот день их собрали в саду напротив поликлиники: стариков, больных, детей, мужчин и женщин. Детей отравили сразу же каким-то ядом. Взрослых заперли в подвале бывшего НКВД, где держали без пищи и воды. Многие умерли еще в подвале, в том числе и моя мать. Отец еще держался. 12 января их всех вывезли ночью в неизвестном направлении. Об этом стало известно только теперь, два года спустя. Всех евреев Артемовского района свезли в артемовские алебастровые карьеры и заживо замуровали в пещере без доступа воздуха. Там погибли тысячи наших знакомых, родных и близких, в том числе и мой папа» (с. 125).

     Эвакуация. «Через две недели нас высадили в Стерлитамаке. Вокзала там не было – просто платформа с будкой... Лишь через сутки нас повезли на подводах в деревню и расселили по домам. Мама вынула накрахмаленные белые простыни и пододеяльники, и мы вшестером улеглись на полу в первой комнате деревенской избы. Утром проснулись от шума: местные жители пришли смотреть на эвакуированных. Они говорили по-башкирски, русский понимали плохо. Здесь жили очень бедно, грязно, почти все местные жители страдали трахомой. Неудивительно: ведь белье стирали в реке холодной водой, вместо мыла употребляли золу» (с.179).

     Дружба народов и «еврейский вопрос». «В 1947 году я поступила в [харьковский] медицинский институт. Тогда еще не было такого строгого запрета на прием евреев. Вот мой сын уже не мог туда поступить. Хотя я имела и авторитет, и связи в городе, мне сказали: ‘Бесполезно. Не поступит’. Была директива не принимать» (с.161).  Рассказывает блестящий инженер, которому специально поставили четверки по обоим выпускным письменным экзаменам, чтобы не дать золотой медали. 1952 год. «Я пошел во Владивостокский политехнический институт. Среди экзаменаторов там была преподавательница, которая при слове еврей бледнела от ненависти.

Я решил все задачи, и тогда она порылась у себя в сумке и достает листок. Это была одна из тех задач, которые я решал на городской олимпиаде. Я взглянул, написал пару промежуточных действий и ответ. Экзаменатор долго на меня смотрела. И выводит оценку три. Я спрашиваю: ‘За что?’ Она с ненавистью на меня посмотрела и протянула: ‘Иди’ – таким голосом, от которого у меня по спине побежали мурашки. Я встал и ушел» (с. 40). А на физике ему задали шестнадцать дополнительных вопросов, но тот бандит оказался справедливей и поставил пять.

     Послевоенная Кострома. В своей двухкомнатной квартире: «Удобств в доме не было, воду носили за квартал. [Жена] белье полоскала в мороз на улице. А я таскал ей воду. Бывало два ведра на коромысле и одно в руке. А зимы были такие холодные – в марте месяце сорок градусов. Снегу столько, что бульдозеры дорогу не чистили, а просто шли вдоль поля. Бульдозера видно не было: траншея – и всё» (с. 201).

     Всех мужчин мобилизовали в первый день войны. Отец одной из рассказчиц, приехав в Израиль, поставил себе целью издать книгу с именами двухсот тысяч погибших на фронте евреев и поставить им памятник. Этот памятник был открыт на горе Герцля в 1987 году,  а Книга памяти вышла в 1992-м. «Когда Рафа [Рафаил Самойлович Полещук], наконец, получил тираж этой книги, он сказал: ‘Ну вот,  я всё сделал. Теперь можно умирать’. Это было 5 октября 1992 года, а две недели спустя его не стало» (с. 194).

     С таким запасом воспоминаний о людоедских довоенных годах, военном зверстве и послевоенной мерзости, о великой Германии и очень правильной советской власти, бросившей их на произвол судьбы, а потом давившей тех, кто по ошибке этой власти дожил до 1945 года, люди оставили позади страну, в которой их предки жили веками, и репатриировались в Израиль. Я не знаю, кого тревожит прошлое. Будущее не выглядит розовым. Хотелось бы думать, что воспоминания стариков помогут их внукам лучше справиться с грядущими бедами. В любом случае они избавят их от всечеловеческой потребности жаловаться на свою судьбу.

 

Леонид Борич. Вид из окна: повести, рассказы, литературные   воспоминания. Франкфурт-на-Майне: Литературный  европеец, 2013. 357 с.

 

     Из окна, у которого стоит Леонид Борич, открывается вид и на ближайшую улицу, и на давнее прошлое рассказчика. Самая неожиданная часть книги – публицистическая повесть, или повесть-памфлет (если существует такой жанр) «Среди многих других» – суд над романом Владимира Соловьева «Три еврея», который поначалу назывался «Роман с эпиграфами». Сочинение это – сгусток гнусностей. Таким оно и задумано, потому что, по мнению его автора, самое важное в литературе – скандал, сенсация. Скандал приносит известность (естественно, скандальную), и растут тиражи, отчего автор превращается в литературного льва. Три еврея – это Иосиф Бродский, Александр Кушнер и сам Владимир Соловьев. Заглавие откровенно подлое, провокационное и глупое. Кроме как отдел кадров, национальная принадлежность означенных персонажей никого интересовать не должна. Досадно, что Соловьев – еврей, но не могут же все потомки Авраама быть праведниками. Что же касается Бродского и Кушнера, то они русские поэты, как Мандельштам и Пастернак. «Тем и интересны».

     В своих расчетах Соловьев, заметим сразу, просчитался. Он кинул камень в стоячий пруд, слабые круги на секунду разошлись по грязной поверхности и исчезли. Какими разоблачениями, какими пакостными пересудами можно удивить сегодняшнюю публику? Продажность политиков, преступления века и «половой вопрос», так волновавший мир во времена «Санина», «Бездны» и «Крейцеровой сонаты», – всё давно описано в самых нескромных подробностях и представлено в общедоступных бесплатных видео, а тут ушат помоев, вылитый на бывшего друга Кушнера. Кто в них станет купаться? Но Борич шаг за шагом пробирается сквозь соловьевские байки, чтобы выяснить вроде бы очевидную истину, был ли Соловьев стукачом. Судя по всему, был, и при том в чинах. Существен не вывод, а путь дознания. Борича преследует  один из самых страшных вопросов нашего прошлого: неужели правда, что в любой компании, включая семейные, непременно был осведомитель (брат, муж, лучший друг), который через несколько часов после встречи писал «рапорт» обо всем, что слышал?

     Я надеюсь, что Борич простит мне небольшие отступления. Их навеяла его книга. Меня вербовали между первым и вторым курсом института в точности по киносценарию. Пришел довольно тупого вида кагебешник, ткнул в нос удостоверение с фотографией и повез в парк Ленина (в Ленинграде), где на скамейке долго обрабатывал меня, испуганного, но не совсем неподготовленного: у нас с матерью было давно решено, что, чем бы ни грозил отказ, я подобному шантажу не поддамся. Агент упомянул последствия (я и не сомневался, что буду исключен из института), приказал о встрече молчать, дал номер телефона, по которому через неделю надлежит позвонить, «крепко подумав», а когда я позвонил, сначала повез меня на частную квартиру, а потом в райком; в обоих местах со мной беседовал явно более высокий чин. Там между нами состоялся разговор в гоголевском стиле. – Вы ведь советский человек? – !! – Значит, если Вы услышите антисоветские разговоры, то придете к нам? – Разумеется. – Так  подпишите. – Зачем же подписывать, если я и сам приду? – Раз вы готовы прийти, то почему же не подписать? – К чему Вам моя подпись, если я готов прийти сам? И в том же духе целый час. Но мне посчастливилось. На дворе стояло лето 1955 года. Еще не прогремел ХХ съезд, но в райкомовском кабинете уже висел портрет Хрущева, и всесильная организация находилась в некоторой растерянности. Меня отпустили, взяв подписку о неразглашении, и, самое удивительное, тем дело и кончилось. Исключение не последовало, и больше ко мне не приставали.

     Банальнее истории и не придумаешь, но небанальна мысль, от которой я не могу избавиться всю жизнь: кто рекомендовал меня им? Оба наиболее верных кандидата на том свете; третий жив. А может быть, обратились к декану, и он сказал, что вот, хороший студент, общителен, активен, и прочее. Разумеется, я никогда не узнаю, кому я был обязан такой честью. На склоне лет стоит ли мучаться? Но более, чем полувековой  давности эпизод, как гвоздь в неснашиваемом ботинке, и гвоздь этот не вырвать и не забить.

     А много лет спустя коллега по кафедре иностранных языков (культмассовый сектор) сказал мне, что в Эрмитаж приехала англичанка. На время зимних каникул ее поселили в пустом интернате. Ищут кого-нибудь, кто бы просто поболтал с ней вечером. Не хочу ли я? Живая англичанка! Я согласился. А назавтра он попросил меня написать отчет. «Ты не предупреждал меня!» –  возмутился я. «Да напиши, что хочешь. Это пустая формальность». Я написал, что беседовал с гостьей об английской фонетике и о погоде (что соответствовало действительности). Так мы и жили. Наверно, и для Борича не столь уж важен Соловьев, не заслуживший расследования с предсказуемым финалом. Жизнь в отечестве оставила  незаживающую рану, и мы бесконечно посыпаем ее солью.

     Недаром следующая вещь в сборнике («Реконструкция») тоже о попытке выяснить, был ли его сотрудник осведомителем. Вроде бы был, но подкупает отношение Борича к людям. Страшно, что нас плотно обступали сексоты, но не менее страшно обвинить невинного (под подозрением ведь был каждый), и Борич не спешит, напоминая, что главный преступник – государство, заставлявшее доносить, воспитывавшее доносчиков «в духе беззаветной преданности» и прославлявшее их. А за «Реконструкцией» идет быль «Данос» (с такой орфографией). Она о младшеклассниках, заподозривших, что пожилой человек  с их улицы – шпион или вредитель (словом, враг), и пожелавшие поделиться своими подозрениями с соответствующим ведомством. Их письмо и называлось «Данос».

     Доносительство – проклятие всей российской истории (когда и где полагался доносчику первый кнут?), и Борич кое-что рассказывает об этом предмете. И декабристы не собирались отказываться от Министерства Государственного Благочиния, наделенного, как водится, полномочиями МГБ. В повести «Среди многих других» (заметим: среди многих других) восстановлены черты жизни семидесятых годов. Самое грустное, что следующим поколениям нет никакого дела до тех лет и тех страстей. Как же им не восхищаться генералиссимусом и не вскидывать руку в нацистском приветствии? Романтика. В 2011 году прохожим на улицах Петербурга был задан вопрос: «Какие ассоциации вызывает у вас фраза ‘Просуществует ли Советский Союз до 1984 года?’» Ни у кого из них не возникло в памяти имя Андрея Амальрика. Говорили: «Это какое-нибудь жулье... Чубайсы всякие», «Простому народу было нормально, хотя стояли в очередях», «Не знаю, кто это сказал... Хакамада была, Немцов». Борич повторил эксперимент среди своих гораздо более культурных знакомых и получил столь же неутешительные ответы, пусть и не такие глупые (с.155). А еще потешаются над американцами (тоже опрошенными на улице), из которых мало кто опознал Сталина, а один предположил: «Был, кажется, такой вице-президент США». Если надежды и питают сегодняшних юношей, то зря. Их ожидает только повторение пройденного.

     Сам Соловьев – персонаж незначительный: врет, предает, ёрничает и восторгается своей прозой. О любовных подвигах и говорить нечего – Казанова, хотя больше всех он любит свою жену Елену Клепикову. Эта пара сделала сверхуспешную карьеру в Советском Союзе, а потом она оказалась в Америке; на новом месте доносы делались уже открыто, через прогрессивную «Нью-Йорк Таймс», где напечататься, как на небо влезть. А вот влезли. Старый друг Соловьева и Клепиковой – Шемякин; недавно ему исполнилось семьдесят лет. В Нью-Йоркской русскоязычной газете «В Новом Свете» от 3-9 мая 2013 года (наверно, не только в ней) опубликовано «Письмо юбиляру» Соловьева. Из него я узнал, что Шемякин, сам поздравитель, Бродский, Довлатов и Лимонов – цвет поколения. И опубликована фотография примерно начала века: Шемякин между Соловьевым и Клепиковой. Не побрезговал, а ведь читал, наверно, «Роман с эпиграфами».

     Открывается книга Борича историей о том, как проходили цензуру его первая повесть и фильм по ней, – очередной рассказ о сдаче советских интеллигентов. Со стороны и задним числом приятно прославлять несгибаемость, но для нас главный вопрос состоял не в том, чтобы не уступить ни пяди земли (какая уж там пядь!), а в том, чтобы решить, где последний, непереступаемый рубеж. Перекореживать сценарий, вычеркивать лучшие страницы мы могли (не для нас был ворованный воздух), сдавать «Историю партии» и «Политэкономию социализма» – тоже, а КГБ находился по ту сторону  границы. Есть трогательный рассказ Борича об отце и зарисовки эмигрантской жизни в Германии. Последняя часть – подборка литературных рецензий. Хорошая, теплая книга, и то, что она заставляет читателя задуматься о собственной жизни, – лучшая ей похвала.

 

Лидия Чуковская. Дом Поэта / Составитель Елена Чуковская. Москва:    

                                        Время, 2012. 330 с.

 

     Книгу «Дом Поэта» Л.К. Чуковская (далее Л.К.) писала между 1972 и 1976 годом. Травля и ухудшавшееся зрение (почти слепота) превратили ее жизнь в пытку. Конец книги остался не вполне отделанным, но Е.Ц. Чуковская имела все основания считать работу законченной, хотя она и не объяснила в предисловии, почему пришлось ждать с публикацией столько лет. «Дом Поэта» – гневная защита Ахматовой и многих ее современников от

Н.Я. Мандельштам (далее Н.Я.). Л.К. с одобрением отозвалась о первом томе мемуаров Мандельштам и была глубоко возмущена вторым, который она назвала клеветническим. Она предвидела аргументы защиты и отвела их.

     То, что Н.Я. весьма вольно обращалась с фактами, теперь хорошо известно. Но Лидию Корнеевну особенно привел в негодование тон мемуаров, показавшийся ей непристойным. Н.Я. «жила на Олимпе» и ежедневно общалась с двумя великими поэтами: своим мужем и Ахматовой – и, как представлялось Лидии Корнеевне, возомнила себя равной им. По ее мнению, Н.Я. исказила образ и высказывания Ахматовой, а этого она не прощала никому. (Самой же Ахматовой, судя по «Запискам», она была готова простить всё.) Н.Я. стала для нее примером ненадежности, вульгарности и зазнайства и была причислена к новой категории «хулиганствующих» наряду с Андреем Синявским и Александром Зиновьевым.

     Л.К. даже не исключала, что неверное цитирование стихов Ахматовой – плод не только безответственности, но иногда и злого умысла (с. 29). Ее оскорбили хлестские и несправедливые замечания о Тынянове, Недоброво, Петровых, Глебовой-Судейкиной, Н.А. Ольшевской (жене В.Е. Ардова) и Маршаке, но еще больше вместительное местоимение  мы: Мандельштам, Ахматова и Н.Я.: «... по-разному отражено человеческое лицо в зеркале трезвого, доброжелательного глаза, в зорком зеркале искусства; в мутном омуте оборонительной сплетни... По-разному Ахматова, Мандельштам и Надежда Яковлевна относились и к поэзии, и к людям, и напрасно тщится Надежда Мандельштам сотворить из своего имени их общий псевдоним. И изобразить свой путь общим с Ахматовой. Столь разные люди совместными путями не ходят. ...с помощью сплетен заранее обороняется Надежда Яковлевна от всех ближайших друзей Анны Ахматовой... Надежда Яковлевна собственной рукой каждого дергает за ниточку сплетни  - все говорят не своими голосами, совершают не свои поступки, ходят не своими походками» (с. 63-64). «Как выдает себя пишущий в своих писаниях! Низость, не только неспособная понять высоту, но даже и в воображении своем не допускающая, что высота – в отношениях между людьми – существует» (с. 66). Таков приговор.

 

     Вторая, более короткая часть книги посвящена анализу многих мест «Поэмы без героя», и Н.Я. упоминается в ней эпизодически, но тоже с презреньем как человек, «Поэмы» не понявший. 

Дополнительная информация