Маргарет Бубер-Нойманн

 

Заключенные у Сталина и Гитлера

 

Маргарет Бубер-Нойманн оставила после себя несколько книг, по которым очень интересно изучать историю увлечений поколения, родившегося вместе с ХХ веком. Она росла в приличной немецкой семье, вышла замуж за сына известного еврейского философа Мартина Бубера. Родила двух дочерей, но… Вот это-то «но» и перевернуло  ее дальнейшую жизнь. Она увлеклась коммунистическими идеями, стала сотрудничать в коммунистической прессе, бросила мужа и семью ради «высоких идеалов освобождения человечества». Вышла замуж за Хайнца Нойманна, члена Политбюро  ЦК КПГ, вместе с ним выполняла задания Коминтерна в Испании и Швейцарии, а в 1935 приехала в Советский Союз. Через два года мужа арестовали и расстреляли вместе с руководством германской компартии, а ее, как жену и «социально-опасный элемент» приговорили к 5 годам лагерей. Отбывала она в Караганде.

В 1940 году, после заключения «пакта Молотова-Риббентропа», Гестапо передало НКВД захваченных в Польше украинских националистов и русских эмигрантов. НКВД, в свою очередь, передал Гестапо нерасстрелянных немецких коммунистов, которые сидели в советских тюрьмах и лагерях. Среди них была и Маргарет Бубер-Нойманн. Следующие годы она провела в более комфортных условиях, чем в Караганде, но тоже в концлагере – Равенсбрюке. Освободили ее американцы в апреле 1945 года.

   После второй мировой войны работала журналисткой. Ее показания на процессе Кравченко против Les Lettres Françaises (1949) имели большое значение.

   Правительство Германии вручило ей в 1980 году Большой Федеральный крест за заслуги.

 

 

«Жить стало веселее»

 

 

30 апреля 1937 года.

Москва готовилась к празднику 1 мая. Яркое весеннее русское солнце текло вдоль улицы Горького. Я, расталкивая людской поток, с пакетом в руке пыталась протиснуться вперед. Из громкоговорителей, укрепленных на домах, доносилась праздничная музыка – город готовился к празднику.

Оглушительно несся по улице марш из «Аиды».

Я попыталась нырнуть в соседний переулок, чтобы быстрее проскочить улицу и не слышать праздничного шума, но на моем пути стояла толпа мужчин и женщин, облаченных в зимние серые ватники, и смотрела, как громадный сталинский портрет водружается на фасад дома.

Больше ничего невозможно было увидеть. Куда бы я ни посмотрела, повсюду портреты Сталина. В витринах, на стенах домов, у входов в кинотеатры – повсюду одно и то же лицо с висящими усами.

В узеньком переулке, ведущем к Петровке, разносились звуки «Венского вальса».

Я шла по площади перед Большим театром, и здесь, в метрах десяти впереди, возвышалась в окружении многочисленных красных флагов большая деревянная статуя Сталина в длинной шинели.

Возьмут ли у меня пакет с едой и вещами? А письмо?

Я шептала про себя предложения по-русски, чтобы у тюремного окошка ничего не перепутать: Мой муж, Хайнц Нойманн, был арестован НКВД 28 апреля. Где он находится? Могу ли я его навещать? Могу ли я передать пакет и письмо?

Лубянка организовала место, где можно было расспросить о близких родственниках, арестованных НКВД.

Помещение было угрожающе переполнено людьми. Перед окошком образовалась длинная, извивающаяся очередь. Ожидающие не отважились громко разговаривать. Здесь витал тюремный дух.

Очередь продвигалась очень медленно. На всех лицах одинаковый страх и одинаковое страдание. Только и слышалось: «Вы своего уже нашли? Должны ли вы что-то платить? Как долго еще они будут там?» И снова, и снова один и тот же рассказ: «Они» пришли около часа ночи. После вопроса, есть ли оружие, все перерыли, но ничего не нашли. Я знаю точно, что он не виновен».

Сердце колотится, во рту пересохло…  Передо мной еще трое. Я пытаюсь понять вопросы, перевести предстоящие ответы чиновнику, и вдруг чувствую, что забыла русский язык.   Я оказываюсь перед окошком…

Оно расположено так высоко, что я с трудом могу заглянуть в него. Там, внутри сидит неподвижное лицо в пенсне.

Я заикаюсь, произношу заученные фразы, и не могу их закончить. Хочу просунуть пакет – пакет слишком большой… жесткое «нет» отсекает дальнейшие вопросы, и человеческий поток уже несет меня к двери. Сквозь слезы я смотрю на утопающую в солнце улицу, пакет оттягивает руку, в другой - я сжимаю письмо.

«Вы идите в Бутырку, вероятнее всего, там можете его найти», - утешает мамаша в платке, и продолжает: «Моего тоже здесь нет. Пойдемте, я покажу Вам дорогу, мы должны идти».

Мы шли по украшенным московским улицам, на многих виднелась надпись: «Жить стало лучше, жить стало веселее».

Старая работница рассказала мне, что два дня тому назад ее Колю, совсем молоденького, забрали. Да, правда, он всегда говорил мне, что «они» критикуют все и им можно, и когда Коля немного выпивал, он тоже начинал критиковать… Ну, поэтому его и забрали. Он работал на стройке, такой хороший малый. Мне захотелось сказать ей что-нибудь утешительное:

«Не думайте, он обязательно вернется».

Но что тут думать. Кто один раз попал в эту мясорубку, не выйдет оттуда никогда!

В длинной высокой стене есть маленькие ворота, внутри – небольшой дворик, в конце которого лестница, ведущая в помещение с окошком, где можно получить информацию о политических подследственных в Бутырке. Во дворе и на лестнице стоят и сидят люди, играют дети и рядом их матери.

Я вижу, что у входящих за дверью постовой проверяет паспорта, ставит  номер, по которому впускают внутрь.

«Я – иностранка. Мое разрешение на проживание мы передали в Коминтерн», - разъясняю я постовому.

«Вы должны иметь пропуск», - был коротким ответ военного. Никакого совета я не получила. С этим дружелюбным: «До свиданья», - мы разделены…

 

Моя комната в гостинице «Люкс» нашего общего коминтерновского дома еще носит следы опустошенности после обыска и ареста моего мужа три дня тому назад. На полу валяются книги и бумажные клочки.

Наступили трехдневные майские праздники, и тюремные окошки будут закрыты,  я ничего не могу сделать для него.

Как страшно было ночью с 27 по 28 апреля. В час ночи раздался угрожающий стук в дверь нашей комнаты. Я соскочила с кровати, включила свет. Удары в дверь повторились.

«Хайнц, господи, проснись же!»

 Он повернулся, улыбаясь, на другой бок. Я открыла дверь. В дверном проеме стояли трое энкаведистов и комендант «Люкса». Их слова не доходили до моего сознания. Угрозы, словно стук молотка, раздавались в моих ушах. Мой голос пропал. Скрипящие сапоги заполнили нашу комнату. Они окружили кровать мирно спящего преступника.

Первое: «Нойманн, вставайте!» - произнес один из них. – «Есть ли у вас оружие?» - был следующим стандартный вопрос.

Только одну секунду на его лице было выражение сонного ребенка, но, когда он проснулся, лицо стало серым и худым, бессильным сражаться за жизнь. Его кулак поднялся над одеялом: 

«Я протестую против моего ареста!»

«Это вы сможете сделать позднее», - надменно произнес главный из них. Он носил пенсне, которое, как ему казалось, придавало ему интеллигентность.

«Тащите его!» - была следующей его команда. Затем он влез на подоконник, закрыл окно и заботливо задернул шторы. 

Комендант гостиницы Гуревич сидел в кресле, вытянув ноги, трое других начали обыск в комнате.

«Не делай такое ужасное лицо!» - без дрожи в голосе, без намека на отчаяние или страх начал утешать меня Хайнц.

Главный прервал нас:

«Вам запрещено разговаривать по-немецки!»

Один из энкаведистов, лейтенант, маленький, кругленький парень, который обыскивал нашу из тысячи томов библиотеку, перелистал каждую книгу,  и, как услужливый пес, тащил своим коллегам очередную заинтересовавшую его находку. На полу разбросаны книги троцкистского, зиновьевского, радикалистского бухаринского содержания. Взволнованный он передал письмо Сталина,  написанное  Нойманну в 1926 году, которое было в одной из книг.

В этом письме Сталин рекомендует Нойманну начать в «Красном Знамени», тогдашнем центральном органе КПГ, политическую кампанию против Зиновьева. Очкарик  внимательно прочел его и затем по-деловому холодно произнес: «Чтобы так слабо»… Скоро комната была окутана облаками пыли. За письменным столом сидел начальник, и очищал его до последнего листочка.  Фотографии, письма моих детей – все было конфисковано.

 Мы сидели друг против друга, мои колени не слушались меня – дрожали. Хайнц произносил между русскими фразами немецкие слова. Так мы разговаривали на нашем языке.

«Сталин несет ответственность за неисчислимые преступления. Если ты останешься жива и окажешься за границей, иди к Фридриху Адлеру…» И потом снова:  ласково: «Не  отчаивайся так, может быть, мы увидимся еще когда-нибудь».

За гардинами медленно занимался день. К нам доносился шум большой гостиницы. Но этот дневной свет и это утро были определенно не для нас. Наши последние часы истекли, я совсем погасла, не могла произнести ни слова.

Энкаведистский начальник сидел над протоколом обыска: «60 книг троцкистского, зиновьевского, каменевского, бухаринского содержания, один полный чемодан рукописей, писем».

Хайнц взял пальто и шляпу. Я крепко вцепилась в книжную полку, ногти впились в мякоть ладоней, закусила губы, чтобы не плакать. Мы обнялись. И тут полились слезы.

«Ты не должна плакать!» - «Поторапливайтесь, пошли!»

Хайнц направился к двери, обернулся и вдруг подбежал ко мне - поцеловать меня.

«Плачь тогда, когда для этого есть причины плакать и у тебя, и у меня».

Комната была пуста, горел свет. Открыты ящики комодов, повсюду книги и клочки бумаги…

 

Днем после майских праздников зазвонил телефон. Няня моей подруги, Хильды Дути, рыдая, попросила меня спуститься в вестибюль «Люкса». Она стояла вместе с дочкой Хильды, Светланой, и шептала мне на ухо:

«Сегодня ночью арестовали Хильду».

По милому крестьянскому лицу старой няни катились неудержимые слезы.

«Грета, вы должны мне помочь! О, Боже! О, Боже!»

В то время, когда мы с ужасными, испуганными лицами рыдали в углу, через вестибюль с громадными зеркалами  пышущей роскошью гостиницы шли на работу служащие Коминтерна, все эти «праведники», которые думали спасти свою жизнь через «бдительность» и медлили предавать своих товарищей из НКВД.

«Джура, не плачь больше. Я все сделаю».  Слезы заглушали мой голос. Светлана посмотрела на нас испытующе:

 «Когда мама придет назад?»

Джура кончиком платка водила по мокрым морщинам:

 «Скоро, кукушечка моя дорогая».

Затем мы вышли через вращающуюся дверь на улицу. Возвращаясь в свою комнату, я встретила старого польского революционера Валецкого. Он всегда дружелюбно приветствовал нас. Я тоже кивнула в ожидании ответного приветствия, Валецкий с отрешенным лицом опустил глаза. Внимательные опущенные вниз глаза не должны были смотреть на меня. Повсюду в коридоре я встречала такие же внимательные, новые для себя взгляды.

Выдержать это было нелегко, особенно, когда подступали слезы.

Прошло пять ночей, но я еще не была арестована.

Я не звонила нашим друзьям, боялась им навредить. Каждый раз, когда раздавался телефонный звонок, я брала трубку со страхом, поскольку телефон прослушивался.

Наш  близкий друг, Иосиф Ленгель, позвонил мне первым:

 «Почему я не могу с вами связаться. Что-нибудь случилось?»

Он щелкал по телефонной трубке, которая на удивление не была отключена подслушивающим нас сотрудником.

«Совсем ничего, все нормально».

 «Сможешь ты утром прийти в кафе «Спорт»?»

 «Да».

Но что же делать, если за мной следят?..  Нет, я не могла взять на себя этот грех. Но все же я пошла…  Желание увидеть друга, рассказать ему все… Это и заставило меня идти на встречу.

 

                                                Оставшиеся

 

Хайнцу Нойманну и мне за два года московского пребывания как политических беженцев только немногие предлагали дружбу, которая, как говорится, была сильнее страха. Эти люди и после ареста моего мужа были верны нам, и были рядом со мной.

Мы встречались тайно на окраинах города, обсуждали случившееся.

Когда другие дрожали, мы продолжали видеться. Все, кто разделял нашу общую судьбу, были арестованы.

Моя очередь настала тогда, когда, несмотря на страх остаться одной, я пыталась выжить.

В один из дней, после того, как энкаведисты увели Хайнца, комендант «Люкса» сообщил мне о моем новом жилье, на так называемых задворках. Это был старый домик, который стоял позади гостиницы, куда переселялись семьи арестованных. Я перебралась в комнату вместе Михалиной, шестидесятилетней сестрой Горского, польского коллеги по Коминтерну, арестованного недавно.

Горский почти десять лет просидел в польской каторжной тюрьме. Его сестра, Михалина, совсем недавно в Москве. Она прибыла из Варшавы, чтобы увидеться с братом после долгой тюремной разлуки. Михалина никогда не занималась политикой, она всю свою долгую жизнь была домашней хозяйкой. «И здесь, в Москве, они арестовали моего брата? В Советском Союзе, стране его мечты?» Она ломала голову: что хотел и мог натворить он, который большую часть своей жизни за дело коммунизма провел на каторге.

Михалина рассказала мне, что незадолго до ареста брат посетил Коминтерн с просьбой выдать ему обратную визу с тем, чтобы вернуться на родину.

«Ни разу они не выслушали меня! Просто  вешали трубку! И потом пришел Гуревич и сказал, я тотчас должна очистить мою комнату. Засунул меня в эту темную дыру.  Верно, чтобы понять - нужно потерять?!»

Каждая комната в этом доме была наполнена горем.

 

Матери, дети, старухи проводили дни в поисках своих родственников от одной тюрьмы к другой, или распродавали последнее имущество, чтобы поддержать оставшихся. Ночью ожидали ареста. Недели и месяцы  стояли наготове чемоданы, которые должны были сопровождать их в Сибирь.

Прошел четырнадцатый день со дня ареста Хайнца. Каждый день  стояла я в очередях перед разными тюрьмами. Перед Лубянской, перед тюрьмой в Сокольниках, перед бывшей военной тюрьмой Лефортово (тюрьма НКВД-КГБ-ФСБ – Г.Ч.).

У всех окошек я должна была услышать: «Его здесь нет!»

Перед тюрьмами толпились сотни женщин - отыскивали арестованных мужей, или, если они были найдены, передавали им 15 рублей, которые были единственной привилегией для подследственных. И я надеялась передать продукты, послать письмо или же получить свидание.

Нет, это невозможно в «советской демократии». Однажды, когда я ожидала в очереди в  Бутырке, передо мной стояла маленькая, лет десяти девочка.

Моя соседка отважилась и спросила ее:

«Для кого ты переводишь деньги?»

«Для папы и мамы», - прозвучал робкий ответ.

Счастливый день наступил для ожидающих на Лубянке. В окошечке у меня приняли деньги. Значит, Хайнц сидит в Лубянской тюрьме. В волнении я тотчас заплатила 15 рублей, хотя женщины объяснили мне, что можно передавать два раза в месяц по двадцать пять рублей, т.к. установлено, где находится арестованный.  Но я от радости все забыла. Я подписала мою квитанцию; ожидающие вместе со мной обрадовали меня тем, что этот клочок бумаги с моей подписью будет передан заключенному в камеру. И Хайнц сегодня или завтра узнает, что я еще на свободе, и что я его искала.

Затем я постояла перед большим кирпичным зданием на Лубянке, на фронтоне которого развевался огромный красный флаг, рядом день и ночь несут вахту часовые и ночью светят прожекторы. Мой взгляд остановился на многочисленных окнах-камерах. Где здесь может находиться Хайнц? Если бы я могла хоть разочек увидеть его! Но он все же жив! На обратном пути домой я впервые увидела, что светит солнце.

Ночью мне приснился сон. Высоко на крыше здания НКВД на Лубянке, на ее узком карнизе стоит Хайнц. Застыв, словно парализованная, я вижу, что он собирается  прыгнуть вниз. Раскинув руки, словно крылья, он держит большой красный платок, и когда я закричала, он падает вниз. И лежит передо мной в луже крови.

В один из дней я встретила жену нашего товарища Шуберта. Я не знала, поздоровается она со мной или нет, но на всякий случай отвела взгляд на другую сторону улицы. Но она остановилась, ухватив меня за руку.

«Что с тобой? Почему ты не заходишь к нам больше?» 

«Как я могу осмелиться побеспокоить тебя?» 

Но она настойчиво приглашала меня к себе. Шуберт уже месяц был без работы. Он рассказал, что каждую ночь ожидает ареста, а в это время писал на маленьком клочке бумаги, приготовившись тотчас сжечь его. 

«Хайнц, как и я невиновен, как все, кого уже арестовали, и те, которых еще арестуют. Мы – жертвы русской фашистской политики. Нас убирают, т.к. мы больше не нужны».

Его лицо было желтым и поникшим. Большие руки этого сильного рабочего дрожали, как у старика. Помогите моей жене и ребенку, когда меня уберут. Она не знает русского.

Неделю спустя они были уже в нашем домике на задворках гостиницы. Вскоре тут очутились и остальные оставшиеся на свободе немцы.

В НКВД говорили:

«Для немцев наступила ночь!»

Я еду по Ленинградскому шоссе на автобусе на встречу с нашим другом Хайнрихом Куреллой. Я запоминаю лица тех, кто входил в автобус вместе со мной, и выйдет на моей же остановке.

Я жду парке на окраине города.

Придет ли он? Возможно, его уже забрали? Забыть его они не могли.

Курелла – брат сегодняшнего руководителя Отдела культуры ЦК СЕПГ Альфреда Куреллы, работавшего до 1936 года в Коминтерне.

На одном из обычных собраний во время «чистки» гамбургский коммунист задал ему вопрос:

«Почему ты ходишь в комнату арестованного № 175?»

 Курелла  ответил перед всем собранием:

 «Хайнц Нойманн – мой друг, и я жду его возвращения».

Такого ответа было достаточно…

Короче, он имел работу, комнату, и теперь ждал своего конца.

Он пришел! Он стоял и ждал меня на парковой дорожке невдалеке. Мы поздоровались, удивившись нашей встрече. 

«Я нашла Хайнца! Он на Лубянке! И смогла переслать ему 25 рублей».

 «Знаешь ли ты что-нибудь об арестованных за последние дни?! Теперь настал черед Красной армии. Тухачевский, Якир, Гамарник – весь офицерский цвет времен революции и гражданской войны. Будет ли открытым процесс над ними? Как представлю себе, что процесс будет идти по накатанному пути, никто в зале не вмешается: «Это все ложь! Эти протоколы лживы от первого до последнего слова!»

Стемнело, парк закрывался. Мы бежали по улице.

«Нет возможности исчезнуть. Нас убьют как кроликов?  Мы все принимали в эти годы без критики. Напротив, мы всему верили. Теперь мы должны платить за нашу веру».

Это была последняя встреча.

В следующий раз я прождала два часа напрасно.

Хайнрих Курелла был арестован по пути на вокзал. Он хотел уехать в Крым, оттуда бежать по Черному морю.

 

 

 

Перевела с немецкого  Галина Чистякова

Дополнительная информация