Юрий Рябинин

 

Твердь  небесная[1]

роман

 

Глава 1

 

Старший советник московского губернского правления Александр Иосифович Казаринов перепугался. Совсем это даже неприличествующее особе Александра Иосифовича выражение перепугался.

 Александр Иосифович был человеком видным, чиновным. И немалого чину. А тут – перепугался! Но, узнав, что его дочь Татьяна Александровна, первая в классе ученица, оказывается причастна к какому-то социалистическому кружку, он именно перепугался. Много больше даже, чем в январе, после Высочайшего Манифеста, извещающего всех верных подданных о начале войны с Японией. И хотя война, естественным образом, сулила всем и ему лично всякого рода неудобства, неприятности, к тому же у него, как у одного из самых верных подданных, прискорбное известие вызвало натуральную душевную боль за выпавшее на долю любезного отечества бедственное испытание, но и тогда смятение Александра Иосифовича было все-таки меньшим. В этот же раз он оказался пораженным прямо-таки в самое сердце. Впрочем, растерянность его была недолгой. Так, это, промелькнула, как тень, по лицу, почти не выдав чувств старшего советника. Его давнишний и добрый знакомый пристав одной из московских частей, который и объявил Александру Иосифовичу эту новость, сию же минуту его успокоил, сказав, что по сведениям от их агента, Татьяна Александровна с двумя своими подругами всего только присутствовала однажды на подпольном собрании социалистов и, кажется, безнадежно скучала там.

У Александра Иосифовича сразу отлегло. Социализм опять в моде. И девочка не отстает от жизни. Известно ведь: молодые люди из семей с порядочным достатком увлекаются революционными идеями даже более неимущих. Но увлечение их, как правило, мимолетное. Часто для них это всего лишь развлечение. Забавное, да и не очень рискованное, по правде сказать, времяпрепровождение.

Было время, и сам Александр Иосифович интересовался социализмом. И однажды, еще студентом, ему довелось на одной даче под Москвой слушать выступление Перовской. Но это увлечение у него закончилось быстро. И прошло оно не без помощи некоего жандармского чина, к которому Александру Иосифовичу, вскоре после сходки на подгородной даче, совершенно официальным уведомлением было предложено прибыть незамедлительно. Не сказав никому об этом ни слова, Александр Иосифович поспешил явиться по вызову. Беседа с полковником была недолгая, но очень для Александра Иосифовича полезная. Полковник для начала объяснил молодому человеку, что в революционеры идут обыкновенно либо те, у кого за душой пусто, и они надеются таким образом поправить свое положение или на худой случай уехать заграницу и жить там на счет казны своей организации, либо те, кому в жизни не посчастливилось, и они пытаются удовлетворить свои амбиции на таковом скользком пути. Для вас же, господин Казаринов, сказал полковник, как нам известно, вовсе не существует первой проблемы, и, надеюсь, не грозит вторая. Впрочем, если вы предпочитаете грядущей своей блестящей карьере незавидную каторжную перспективу – в таком случае, конечно, не оставляйте вашего увлечения. А уже тогда мы о вас позаботимся.

Относительно первой его проблемы полковник был не совсем прав. Конечно, по средним студенческим меркам Александр Иосифович считался человеком отнюдь не малоимущим и совсем не бедствовал, как иные его сокурсники. Но все же он был до известной степени стеснен в средствах и не мог позволить себе, например, некоторых развлечений белоподкладочников, как-то: игр, посещений клубов, ресторанов или ухаживаний за дорогими красавицами. А, рассказывая о неудовлетворенных амбициях иных ступивших на революционный путь, жандарм, сам того не подозревая, очень задел честолюбие своего собеседника, причем подтолкнул его ко многим дальнейшим поступкам.

Уходил из жандармского управления Александр Иосифович с умиротворенными чувствами, словно ему теперь была открыта сокровенная истина. Он и в мыслях не смел признаться, что насмерть перепугался обещанной полковником перспективы. Поэтому с некоторой даже радостью прозревшего заблудшего Александр Иосифович отнес на свой счет давешнее полное политическое невежество, из мрака которого этот благородный и симпатичный военный так счастливо его вывел.

Покончив решительно с глупою юношескою забавой, Александр Иосифович все свое усердие оборотил на образование. Прежде далеко не самый радивый студент, он теперь с головой погрузился в университетские занятия и скоро стал успевать в науках довольно. Почему и диплом первой степени, полученный Александром Иосифовичем по окончании курса, ни для кого уже не стал неожиданностью.

В студенческие годы свои Александр Иосифович открыл одну немаловажную жизненную истину, очень ему впоследствии пригодившуюся. Александр Иосифович, как уже говорилось, был человеком честолюбия непомерного. Он мечтал дослужиться, ни много ни мало, как до тайного, а лучше, если и выше. А вожделенные повышения в чинах, в должностях, самые ордена, наконец, рассуждал он, в общем, все то, что называется карьерой, ростом, и ради чего мы, собственно, живем, это не только пожалование за беспорочную и ревностную службу, но, в значительной степени, это еще и признание твоих особенных внеслужебных доблестей, способности выделяться из конкретной среды, быть непохожим на прочих. Одним словом, это еще и награда за человеческую индивидуальность.

Он вышел из курса десятым классом и мог рассчитывать на приличное место в Москве или в Петербурге. И старый профессор вполне бы этому поспособствовал, оказал бы протекцию. Но Александр Иосифович поступил иначе и для многих совсем неожиданно. Он уехал в провинцию. Его тетушка генеральша Дурдуфи, женщина со многими связями, доставила ему место советника канцелярии губернатора где-то в Польше. Для молодого человека, вчерашнего студента, это была очень значительная должность, какую ни в Москве, ни тем более в Петербурге, при всех его способностях и при всех способностях его тетушки, Александру Иосифовичу не знать бы еще долго. Но захудалая польская провинция, куда теперь отправлялся Александр Иосифович, отнюдь не могла быть предметом зависти его товарищей, устроившихся пусть и на незначительных местах, но в столицах. Ну вот, не без злорадства думали они, не зная долгих видов Александра Иосифовича, вот и минули счастливые дни этого баловня, увязнет навеки в провинции – и что пользы в его давешних успехах? Но Александр Иосифович избрал такое место неслучайно. Изощренная его интуиция подсказывала, что грядут новые времена, когда очень возрастет значение русских национальных идеалов, и призрак православного царства для народа, в который раз уже начинает овладевать самыми высокими умами. Вера стоит выше разума, – неспроста так говорит новый обер-прокурор Святейшего Синода. Народ чует душой, что абсолютная истина доступна только вере. Александр Иосифович, признаться сказать, смутно знал о народных чувствах, но вот сам-то он всею душой чуял, что ему срочно надлежит становиться русским патриотом. А где легче проявиться этому патриотизму? где он будет заметнее? – разумеется, в инородческой среде. И в губернию приехал богобоязненный, благовоспитанный молодой человек с бородкой, в суждениях которого, между прочим, нет-нет, да и встречались не по возрасту консервативные, с легкими националистическими признаками, отголоски.

За исправление своей первой должности Александр Иосифович принялся с достойным всяческих похвал усердием. Вскоре многие обратили внимание на то, что новый чиновник строг и требователен с польским и особенно с еврейским населением, но очень лоялен к православным людям. Но поскольку и строг и лоялен он был в пределах дозволенного, то порицать его за это не было оснований. Александр Иосифович совсем не считался с личным временем и часто брал бумаги для работы на дом. Кроме того, что в его обязанности вменялось инспектировать губернскую тюрьму, он по доброй воле, объясняя это своею искони принятою семейною христианскою филантропией, испросил еще особое поручение наблюдать дом умалишенных женщин, что считалось среди тамошних чиновников заботой самою черною. И, конечно, добился к себе внимания.

Спустя короткое время губернаторша попросила мужа непременно пригласить на ее именины этого интеллигентного московского юношу. Мы не должны отказывать в нашем обществе молодым талантливым русским людям, сказала она, это не патриотично. Губернатор и сам держал нос по ветру и уже заложил в городе новый православный храм в древнерусском вкусе. Он сразу приметил, что этот новичок молодец расторопный, каких поискать. Но главное, направленность его мышления очень даже отвечает новым веяниям. Такого вполне можно и повысить, подумал губернатор, а попозже и к награде представить. Если только не пройдоха изрядный. Хотя в этаком случае его еще скорее придется и повышать, и награждать.

В доме губернатора в день именин его супруги гостей собралось порядочно – человек до ста. Но, если не считать их дочерей, народ был все больше пожилой. И Александр Иосифович, хотя и скрывал это, чувствовал себя не очень-то уютно. Он подготовил для высокого губернского общества, и в первую очередь для губернаторши, сюрприз, но время для него еще не подошло. И пока он не спеша прогуливался по огромной зале в новеньком, второй раз всего надетом, фраке среди других фраков и мундиров, делая вид, что его очень занимают картины и скульптуры, и изредка раскланиваясь со знакомыми. Возле гипсовой Флоры стояла группа человек пять–семь, среди которых высилась нескладная фигура губернатора в парадном с золотом мундире и с аннинскою лентой. Увидев проходящего мимо Александра Иосифовича, губернатор едва-едва кивнул ему и чуть заметно улыбнулся. Александр Иосифович отвечал ему поклоном более церемониальным, но исполненным достоинства.

 Он собрался уже красиво продефилировать мимо, но тут  из группки раздался раздосадованный и оттого повышенный голос полицмейстера: «Ну, нет, господа, Михаил Тариелович еще покажет себя!». Александр Иосифович вздрогнул и вновь оглянулся на группу собеседников, и первое, что встретилось его взгляду, это устремленный на него ответный взгляд губернатора. И они моментально поняли друг друга. На лице губернатора было написано: не судите строго, наш полицмейстер законченный дуралей, что уж тут поделаешь. А Александр Иосифович очень артистично изобразил удивление, даже с долей легкого испуга, оттого, что он оказался в собрании конституционалистов, чуть ли ни революционеров.

В следующее мгновение губернатор уже как близкому другу улыбнулся Александру Иосифовичу. Так в одну минуту им открылось, что они родственные души. Александр Иосифович никак не стал злоупотреблять своим чудесным случайным успехом и скромно удалился рассматривать Амура и Психею. Он ликовал в душе. К тому же он подумал: а это ведь прекрасно, что в губернии столько бездарных стариков–чиновников; скоро они один за другим начнут выходить в отставку и тогда откроются многие вакации. И он окинул надменным взором всех этих копошащихся в зале людишек.

Но тут растворились широкие с вензелями двери в соседнее помещение, на пороге торжественно появился дворецкий, выряженный как Мальволио, за которым, как войско, стояли шеренги лакеев, и предложил всем проследовать к столу.

Лишь только гости расселись по чину, с места своего поднялся предводитель губернского дворянства, с картинными седыми усами пожилой шляхтич, и затянул витиеватую, как обычно у поляков, речь. Говорил он по-русски, но иногда, в задушевном порыве, переходил на польский. Гости стали уже скучать и переглядываться, а предводитель все говорил и говорил. Он делал порою совсем неуместные отступления, и речь его продолжалась так долго, что наипекнейша пани уже из последних сил удерживала вымученную улыбку на лице. Но оратор не останавливался. Он рассказывал что-то о себе, о своем родителе, державшем самый богатый выезд во всей Великой Польше, и еще о многом другом. Наконец, предводитель умолк, так почти ничего и не сказав по делу, стоя осушил бокал, победно всех оглядел и сел разглаживать усы. Вслед за ним, к удовлетворению собравшихся, поднялся с места полковник Нюренберг. Ну, немец-то будет краток, решили все. Полковник не посрамил ожиданий гостей и был действительно очень краток. Но в конце своего выступления он сказал: «Господа, а теперь позвольте предоставить возможность нашей славной молодежи поздравить дорогую Анну Константиновну».

Это и был сюрприз, приготовленный Александром Иосифовичем. Получив приглашение от губернатора, он решил использовать такой случай с наибольшею для себя выгодой. И не просто появиться в обществе, а попытаться заставить это общество приметить его, а еще лучше, полюбить.

Александр Иосифович перебирал варианты, как можно будет там отличиться. Сочинить ли в честь губернаторши стихотворение? или оду? Но нет. С таковыми сочинениями на подобные торжества обыкновенно является едва ли ни половина гостей. И тут он подумал о новой своей знакомице Катарине Нюренберг, дочери здешнего гарнизонного начальника. И теперь, ломая голову над проблемой жанра, он вспомнил, что его новая знакомая недурно, по ее словам, музицирует на фортепианах. Что там какая-то приевшаяся тривиальная ода, думал Александр Иосифович, я напишу кантату и сам же исполню ее, а Катарина, надеюсь, не откажет мне аккомпанировать. Два дня Александр Иосифович сочинял свою кантату. А потом еще с неделю они с Катариной подбирали музыку и репетировали. Полковнику эта затея очень понравилась, и он даже вызвался объявить их выход.

И вот их час наступил. Они вышли к роялю. Александр Иосифович взял паузу. Оглядел всех, посожалев в душе, что приходится ему стелиться перед этим жалким народцем – столетья прошлого обломками, – расточать усилия на безделицу, в сущности. Да делать нечего. Другого, лучшего пути ему никто не приготовил. Откинув назад голову, он громко произнес: «Она – не смертный человек! Кантата!». Затем он подал знак Катарине. Зазвучала музыка. И Александр Иосифович запел приличным тенором. В кантате своей он сравнивал Анну Константиновну с самою Россией. Как Россия сделалась любящею матерью для иных малосильных народов, так же и болярыня Анна стала радетельницей для сирых и обиженных, светочем для страждущих. Заканчивалась кантата апофеозом. Вся природа, до пташечки малой, до самой травиночки тонкой, славит болярыню Анну. Многая лета ей прочит. Прочит ей также здоровья. Побед ее мужу желает. Великих свершений их детям. Для пущего блага России. Etc.

Как назавтра написала одна городская газета, зал вздрогнул от рукоплесканий. Господин Казаринов подошел к восторженной виновнице торжества и, преклонив колена, припал к ее руке. Она выразила ему свое безмерное восхищение от сочинения и исполнения и еще с минуту беседовала с совершенно счастливым молодым человеком.

И вскоре, при ближайшем споспешествовании покровительствующей ему губернаторской четы, карьерные мечтания Александра Иосифовича стали исполняться.

Вначале за усердную и похвальную службу он был пожалован девятым классом, а затем и назначен в новую, соответствующую более высокому классу, должность старшего делопроизводителя. Тогда же в жизни Александра Иосифовича произошло еще одно замечательное событие, – он женился на Катарине Нюренберг. Все от души восторгались, как это у господина Казаринова так ловко и скоро делается карьера и устраивается личная жизнь. Его без устали поздравляли и льстиво намекали о грядущем теперь крестике и о всегда радостном прибавлении в семействе. Этот далеко пойдет, говорили одни. Да, его теперь рукой не достанешь, вторили им другие. Но последовавший затем совершенно необъяснимый поступок Александра Иосифовича, воспринятый многими, как результат некоего загадочного умопомешательства у него, поверг в изумление его друзей и очень обрадовал недоброжелателей.

Как гром среди ясного неба стало для всех решение Александра Иосифовича вдруг оставить недавно принятую новую должность и уехать куда-то далеко на восток, в какую-то дичайшую глушь, а куда именно – никто толком не знал. Не то в Амурскую область, не то еще дальше. Как рассказывал любопытным сам Александр Иосифович, ему было предложено там весьма выгодное место, с содержанием значительно большим против нынешнего, и он дал согласие. А что до дикости края, так не век же он собирается вековать в Тмутаракани.

Но в городе такими объяснениями не удовлетворились. Какая роковая ошибка! это так на него не похоже, размышляли друзья Александра Иосифовича, подразумевая, как бы унаследовать теперь его должность. Вот уж, поистине, – горе от ума, радовались всегдашние его завистники, предвкушая возможное продвижение по службе в связи с неожиданно освободившимся высоким местом. Только безумный может уехать из Европы в дыру, говорили поляки безо всякой надежды выгадать что-то от этой вакации. Злые языки сеяли даже такую шутку, что-де, у этого Казаринова произошло помутнение рассудка, оттого что он повадился бывать со своими филантропическими инспекциями в доме умалишенных женщин. Никогда не узнали эти губернские остряки, что на  этот раз они сочинили почти правду. Только самые умные из городских обывателей догадывались, что в отставке Александра Иосифовича есть некая большая, для них непостижимая, но им самим тщательно взвешенная, причина.

Александр Иосифович покинул город своих первых серьезных успехов. Вместе со своею, во всем ему покорною, женой, он уехал вначале в Москву, а потом действительно куда-то очень далеко к Великому океану. Довольно на долгий срок он попросту исчез, и никаких известий о нем не было.

За несколько недель до загадочной отставки Александра Иосифовича с ним приключился презабавнейший, как он сам его называл, эпизод, о котором, конечно, стало быстро известно. Все знали о его особенных интересах к дому умалишенных женщин. Он уже состоял в попечительском совете этого лечебного заведения, постоянно интересовался его нуждами и, по мере своих возможностей, старался быть полезным. Любимою его заботой стало привозить и раздавать больным какие-нибудь подарки. Например, белье, чулки, платки, чашки и миски с эмалевыми рисунками, яблоки и другую мелочь. Все это приобреталось на пожертвования, собранные людьми из попечительского совета или Катариной, которую он тоже приобщил к этому благородному занятию.

Посещал больницу Александр Иосифович раз или два в месяц. Первое время он бывал в палатах в сопровождении санитара. Но потом и он привык к больным, и больные привыкли к нему, и Александр Иосифович стал ходить по палатам без провожатого. Одаривая несчастных какими-то безделицами, он с ними шутил, насколько это было доступно для душевнобольных, говорил всякие бодрые слова, традиционные пожелания скорейшего выздоровления и т.д. Больные в большинстве своем полюбили Александра Иосифовича и очень радовались его посещениям. В одной из палат он стал задерживаться дольше, чем в других. Бывало санитары, обеспокоенные, что он так долго не выходит, заглядывали в эту палату и всегда находили Александра Иосифовича мирно беседовавшим с довольно красивою еще полькой лет тридцати. И не было случая, чтобы он не навестил этой палаты.

Зашел он туда, разумеется, и в последний свой визит в больницу. Но на этот раз он недолго там задержался. Через несколько минут, после того, как за ним закрылась дверь, из палаты раздался страшный грохот и крики о помощи. Вбежавшие тотчас в палату врач и два дюжих санитара увидели Александра Иосифовича сидящим на полу с разбитым в кровь лицом. Рядом с ним валялся стул. Одною рукой он зажимал рану на лице, а другою показывал на польку, которая, между тем, спокойно сидела на кровати и с величайшею ненавистью и презрением смотрела на Александра Иосифовича, распластавшегося у ее ног. Санитары бросились было к ней, чтобы прикрутить ее к койке, но Александр Иосифович, овладевший уже собою, стал решительно апеллировать к доктору против таких жестоких мер по отношению к несчастной, все преступление которой состояло в том, что она была нездорова умом.

 Александру Иосифовичу сразу подали медицинскую помощь. И хотя он был очень бледен и говорил, что у него просто-таки подкашиваются ноги от пережитого, он, тем не менее, просил главного врача быть с этою больной заботливее, мягче и вообще уделить ей особенное внимание. Врач обещал взять ее под самое пристальное наблюдение.

Если бы Александр Иосифович захотел обратить этот случай себе на пользу, ему, безусловно, не составило бы труда это сделать. Он получил увечье, ранение, можно сказать, при исправлении важной государственной службы. Да, по совести, за такое ему орден полагается. Но, как уже известно, он вскоре оставил и должность, и самый этот город.

 

 

 

Глава 2

 

В этот день Александр Иосифович возвратился из должности с решительным намерением основательно поговорить с дочерью. Этак и до беды недалеко. Конечно, пристав был с ним по-дружески откровенен и любезен, но только оттого, по всей видимости, что знал его как человека характера твердого, способного вполне разобраться во внутрисемейных заботах. Разобраться, пока еще вовремя.

Но поднять эту проблему было не так-то просто. Откуда у него такое известие? Кто об этом может знать? Пристав его предостерег, что ссылка на сотрудника является преступлением. Он и сам нарушил все возможные артикулы, рассказав так много Александру Иосифовичу. Только полное к нему доверие и самые искренние дружеские чувства к их дому побудили его сделать это. Иногда полезнее бывает разобраться с подобною незадачей внутри семьи, нежели решать ее в предусмотренным законом порядке. Александр Иосифович и сам, безусловно, понимал, что упоминать агента и противно закону, и, что для него гораздо важнее, чисто по-человечески глупо. Ему ли не выпутаться из затруднительного положения. Александр Иосифович даже не стал прикладывать особенных умственных усилий, – он просто еще раз припомнил все детали их давешнего разговора с приставом, и выход, простой, как обычно, до смешного, тотчас ему весь и представился.

Семья Александра Иосифовича занимала половину этажа в роскошном доме в Староконюшенном переулке. Всех обитателей этой обширной квартиры было три человека господ, прислужница – девушка, немногим старше Тани, и английский бульдог.

С первых же дней совместной с Екатериной Францевной жизни, Александр Иосифович предоставил супруге единолично править их домашним обиходом, полагая, что в этом занятии ей не будет равных. И не ошибся. Екатерина Францевна устроила их дом с редкостным умением и вкусом.

Женился Александр Иосифович на бесприданнице, как ни удивительно, не без расчета. Вообще, говорить о том, что Александр Иосифович делал что-либо не без расчета, уже, наверное, нет необходимости. Но обыкновенно под словами «жениться по расчету» подразумевается, что брак принесет жениху какие-то материальные ценности, взятые за невестой. Александр же Иосифович знал наверно, что кроме щедрых наставлений и готической библии его невеста ничего больше от родителя своего не получит. Полковник скорее предпочтет, чтобы его дочь навеки осталась с ним в девицах, нежели выделить что-то за ней. Расчет Александра Иосифовича был совсем иного рода.

Конечно, отсутствие приданого является существенным недостатком, часто делающим брак невозможным. Но у Екатерины Францевны имелись преимущества, которые в те поры были для Александра Иосифовича важнее всего прочего. Он сразу разглядел, что у этой девушки очень развита способность во многом, почти во всем, отказывать себе в пользу ближних. Вероятно, это было следствием особенного ее воспитания. Как потом узнал Александр Иосифович, полковник Нюренберг никогда не держал прислуги. И не только потому, что денщики его годились выполнять любые труды, вплоть до починки белья. Но суровый военный рассуждал еще и так: к чему женатому офицеру прислуга? – это есть расточительство! И все, что по каким-то причинам не могли сделать денщики Нюренберга, ложилось на плечи его жены. А происхождение свое, между прочим, эта женщина вела от знатного бранденбургского рода, вконец, правда, разорившегося и теперь угасшего. Прожила она недолго и умерла, как говорят, во цвете лет, оставив полковнику четверых детей, из которых Катарина была самою младшею и единственною девочкой.

Естественно, что после смерти матери многие ее заботы сделались заботами Катарины. Помыкаемая не только отцом, но и братьями, она скоро превратилась в совершенную служанку в доме. Полковник навсегда, как думалось, определил такое ее положение в семье словами: а зачем еще нужна дочь? И Катарина была вполне согласною с батюшкой. А как иначе? Это ее женская, Господом данная, доля. И нести ее она обязана со смирением и покорностью, как несла свой долг матушка.

Мать успела обучить Катарину музыке и определить в гимназию. Умирая, она очень просила мужа доучить девочку. Полковник пообещал и слово сдержал. Но весь оставшийся срок учебы Катарины в гимназии он неизменно укорял ее тем, что-де, впустую приходится терпеть столь изрядные издержки.

Полною для полковника неожиданностью стало желание этого статского взять его дочь замуж. Вначале он подумал, что Александр Иосифович не знает всего положения вещей. Но когда убедился, что тот знает, какая богачка его невеста, полковник основательно усомнился в раздутых до небес городскою молвой умственных способностях Александра Иосифовича. А впрочем, будь он хоть и полоумным, лишь бы, как они, русские, говорят, бабу с возу, решил полковник. Не желая прослыть совсем уж безнадежным скаредом, он подарил молодым к свадьбе, кроме неизменной библии, еще две-три дюжины разных полезных книг, пролетку на высоком ходу, но без лошадей, и крашеною горностаевую шубу, которая и без того по праву считалась собственностью Катарины, потому что принадлежала ее покойной матушке и передавалась в их роду по женской линии, согласно семейной легенде, с эпохи Гогенштауфенов.

Еще в годы учебы на факультете, размышляя о своей возможной женитьбе, Александр Иосифович пришел к выводу, что, может быть, ему даже и не следует искать богатой невесты. Отцы–толстосумы таких невест, прежде всего, интересуются состоянием жениха, а уже после другими его способностями. Хотя он будь и семи пядей во лбу. А состояние Александра Иосифовича было более чем скромным. Почему он так и уповал на служебный рост, сулящий ему постоянное увеличение жалования. Кроме того, женитьба на богатой невесте влекла бы за собою еще одно деликатное обстоятельство. Жена, привнесшая в семью сколько-нибудь существенное приданое, как бы обеспечивала по своим заслугам себе положение, если не над мужем, то, по крайней мере, вровень с ним. А это для Александра Иосифовича было категорически неприемлемо. Уже не говоря о том, что такие женщины бывают, как правило, чрезмерно расточительны.

Расчет Александра Иосифовича в отношении Екатерины Францевны оказался безошибочным. Екатерина Францевна была женой невзыскательною, скромною, хотя и с наследственным, вероятно, чувством собственного достоинства, многотрудчивою, бережливою. Она хорошо усвоила матушкины наставления о месте женщины в доме. И помнила всегда, что жена обязана повиноваться мужу, как Господу, потому что муж есть глава жены, как Христос – глава Церкви. Екатерина Францевна, при полном сочувствии Александра Иосифовича, завела во всем очень строгий распорядок. Их обеды и ужины проходили всегда по самому торжественному чину, даже если они не принимали гостей. Она не позволяла себе запросто зайти в святая святых дома – в кабинет мужа, – разве только по просьбе Александра Иосифовича или испросив прежде его позволения, чтобы прибраться там, например. Семейный гардероб, и в особенности костюмы Александра Иосифовича, она содержала в исключительной исправности. На его сюртуках не было ни малейшей потертости, ни складочки, ни пылинки. В должности он всякий раз появлялся, словно на приеме у генерал–губернатора.

От единственной дочки Екатерина Францевна требовала той же аккуратности и неукоснительного бонтона. Но особенно ярко проявилось ее уникальное сочетание художественной натуры и аскетического характера в убранстве квартиры. Кто-то из гостей сказал однажды, что их квартира наполнена роскошью пустоты. И это было верно подмечено. Екатерина Францевна очень тонко уловила главное жизненное правило Александра Иосифовича – быть не как все. Если бы она стала женой другого человека, то и ценности исповедовала бы другие. Но теперь правила Александра Иосифовича, естественным образом, стали и ее правилами. Он отличествовал в общественной жизни, а Екатерина Францевна преуспела в этом отношении в обустройстве дома. И настолько преуспела, что позже у нее появились апологеты. Их знакомые того же положения и достатка устраивали свои жилища по принципу – как у других, не хуже прочих. А это подразумевало наполнение комнат до тесноты всякими вещами: Беккером в зале, Беклином в гостиной, Буре в столовой, гобеленами, пышными драпри, настенными блюдами, китайскими вазами и бронзами, где только возможно, мебелью, желательно ампиром и желательно заграничным, в общем, всем тем, что придавало интерьеру тот стиль commeilfaut, в погоне за которым все сбились с ног.

Но Екатерина Францевна не стала уподобляться другим. Конечно, некоторых предметов, таких как рояль, например, она не могла не завести. Но это были только необходимые вещи, особенной выделки и дорогие. Ни в коем случае не quasi. Каждую комнату Екатерина Францевна организовала таким образом, что, при видимой ее пустынности, отнюдь не казалось, будто там чего-то не достает. Вроде бы всего было в достатке. В других домах стены, как в галерее, завешивались беспросветно картинами, тарелками и прочими замечательными предметами, заставлялись статуэтками. А Екатерина Францевна приобрела для гостиной, например, подлинного Репина. Но уже кроме chef-d`oeuvre`а, там не было ничего такого, что могло бы, в ущерб Репину, привлечь внимание. Даже мебель для этой комнаты она заказала с однотонным штофом, но зато у лучшего мастера.

Александр Иосифович настолько доверял умению жены распорядиться домашним порядком, ее вкусу, настолько полагался на ее способность безукоризненно, как он сам, выполнять любые заботы, что даже особенно не интересовался ее домоустроительною деятельностью. Это была единственная сторона жизни, где знала покой болезненная щепетильность Александра Иосифовича.

Где-то только лет через пятнадцать их супружества, по настоянию Александра Иосифовича, они взяли служанку. И не потому, что Екатерине Францевне стало теперь невмочь справляться со своими заботами. Александр Иосифович дослужился к этому времени до значительных чинов, и не держать прислуги им было уже просто неприлично. Вначале у них служила одна пожилая женщина, а потом им порекомендовали молодую совсем девушку Полю.

Кабинет Александра Иосифовича был самым мрачным в доме помещением и вторым, после зала, по величине. Александр Иосифович любил полумрак. Он с удовольствием сидел вечерами в кабинете и при свете одной только настольной лампы занимался бумагами или читал чего-нибудь. Его вдохновляли темные, бесконечно далекие углы, и в такие часы его посещали наиболее интересные мысли, которые он иногда записывал. Но, к слову сказать, писать какие-нибудь рассказики, как это он делал когда-то, Александр Иосифович давно перестал. При его положении, при его чинах, появляться в газетах в качестве сочинителя было уже не солидно.

Александр Иосифович, как обычно, сидел за своим грандиозным столом и просматривал вечерние газеты. Он самым внимательным образом следил за военными действиями на Дальнем Востоке. И не пропускал ни одного сообщения об этом. У него в кабинете давно, еще задолго до начала войны, висела большая карта Маньчжурии. И, прочитав какую-нибудь публикацию, Александр Иосифович обычно подходил к карте и долго и внимательно рассматривал ее.

За дверью раздался частый стук каблучков по паркету, едва проникающий, впрочем, в кабинет из-за толстых и тяжелых, как театральный занавес, портьер. Александр Иосифович отложил газету и откинулся назад в кресле. Как от дыхания ветерка портьеры качнулись, и из-за них выглянула очаровательная темненькая головка дочери.

– Поля сказала, ты звал меня, папа.

– А-а, иди-ка сюда, голубушка. – Он обнял дочку за талию, почувствовав, при этом, под платьицем недетское уже тело, и подставил, как было у них заведено, для поцелуя щеку. Таня с обычною нежностью поцеловала отца. А вот поцелуй ее был совсем детским. Так она его целовала и в десять лет, и в пять. – Далёко ли была, расскажи?

– У подруги сидели. У Нади. Ты же ее знаешь. Это совсем рядом.

– У подруги? Как интересно! – Александр Иосифович оживился, как от счастливой новости. – Ну, расскажи, расскажи. Давно ничего не слышал о твоих подругах. Разве о Епанечниковой, что на пару с вашим гением Мещериным, кажется, собирается выжить нас из дому.

Таня тихонько рассмеялась. Правда, ее одноклассница и лучшая подруга Лена Епанечникова бывала у них нередко. Но Александр Иосифович не только не возражал никогда против этих посещений, напротив, – приветствовал. Был у них этою зимой несколько раз и новый Танин знакомый студент–историк Владимир Мещерин. Александру Иосифовичу он показался симпатичным молодым человеком по целому ряду причин. Будучи дворянином и студентом Императорского университета, Мещерин производил на Александра Иосифовича впечатление весьма благоприятное и, к тому же, очень забавлял его своим максимализмом и юношескою горячностью.

Александр Иосифович, может быть, и не вполне знал круг знакомств дочери. Но особенного беспокойства по этому поводу не проявлял. Потому что, по его мнению, ученицы гимназии, в которой училась Таня, в силу известной привилегированности этой гимназии, а также и их знакомые не могли оказать на нее какого-то дурного влияния. А интересоваться ими из одного только любопытства ему было недосуг. Но, что касается упомянутой Нади, то Александр Иосифович в свое время знавал ее отца – покойного генерала Лекомцева. Не близко, правда, а так, что называется, на поклонах. Так же шапочно ему были знакомы и родители Лены Епанечниковой.

– Ну так расскажи, чем занимались? Не бесполезно ли ты потратила уйму времени со своими подругами? – продолжал Александр Иосифович. – Ступай сядь.

– Мы были у нее с Леной и Лизой Тужилкиной, – начала Таня, поудобнее устроившись на диван. – Посидели так... поговорили, почитали. У них замечательная коллекция эстампов и большой попугай. Он кричит: «Vivelarepublique[2].

– Да он настоящий якобинец! За такое могут и крылья подрезать. А Елизавета Андреевна что же?

– Ничего. Она относится к этому с юмором. Это она и надоумила Надю обучить его так кричать.

– Узнаю генеральшу. И что же, вы полдня слушали его вольнодумные речи?

– Нет, конечно, папа. Я же говорю: читали, разговаривали.

– О чем еще молодые девушки могут говорить друг с другом так подолгу, как ни о женихах. Так ведь?

– А вот и нет. Об этом-то как раз мы говорим меньше всего.

– Будто бы?

– Верно, верно.

– В таком случае, я догадался, – вы строите планы преобразования России. Это сейчас у молодых самый излюбленный вопрос.

Таня посмотрела на отца с удивлением, но без испуга. Да он и сам знал, что она не испугается ни его теперешнего шуточного намека, ни последующего прямого вопроса об ее недавнем участии в нелегальном кружке. Она вообще не умела смотреть испуганно, потому что за свои семнадцать лет жизни у нее не было причины еще чего-то всерьез бояться.

– Да, Таня, я знаю о твоем новом увлечении, – приступил к делу Александр Иосифович. – И если бы только один я знал. Но это уже и полиции известно. Мне об этом нынче рассказал Антон Николаевич. Я не спрашиваю о причинах. Догадываюсь, это что-нибудь радищевское: душа страданиями человечества уязвлена стала. Но, видишь ли, – отчего же они думают, что бомбами можно помочь человечеству? Хлебопашец, простой наш русский мужик, темный, безответный, который нас с тобою кормит, который, кстати, и революционеров этих кормит, делает несоизмеримо больше их для облегчения человеческих страданий. Я не знаю, кто там у вас верховодит в этом кружке, но убежден, и ты наверно подтвердишь, что это какие-нибудь профессиональные бездельники, недоучки и крайне амбициозные личности, что часто является признаком неталантливости.

– У тебя есть какие-то обязательства перед этими людьми? – спросил Александр Иосифович, выдержав паузу, чтобы дочка лучше прониклась сказанным.

– Никаких. Если не считать, что некоторых из них я теперь знаю. А это уже кое к чему обязывает.

– Совершенно верно. Об этом я подумал. Твой революционный долг требует теперь поставить товарищей в известность о том, что о них знает полиция. И я по-человечески очень тебя понимаю. Но только для них, для ваших тертых кружковцев, это не будет новостью. Да, да, не удивляйся. Это вы, молодые карбонарии, думаете, что посещаете тайные собрания. На самом же деле большинство таких кружков существует вполне легально. Полиции не выгодно их арестовывать. Потому что, наблюдая за своими старыми знакомыми, им легче обнаруживать новых. Вот так, как обнаружили тебя. У них же все давно отлажено.

– А теперь, будь добра, расскажи мне об этой Тужилкиной, – продолжал Александр Иосифович, опять немного помедлив, и снова позволяя дочке подумать над его словами. – Тужилкина, ты говоришь, ее фамилия, четвертой вашей подружки? Я знаю, она тоже была там с вами.

– Лиза учится в нашем классе... У нее очень большая семья. Много сестер и братьев. Восемь человек всех. Лиза самая старшая из них.

– Хорошо. А кто родители? чем занимаются?

– Мама ее прежде была портнихою. А теперь преподает рукоделие в какой-то гимназии. Уже несколько лет. Потому Лиза и учится. А папа... он, кажется, был офицером. Но чем теперь занимается, право же, не знаю.

– Семейка!.. Послушай, Таня, а тебе не интересно знать, почему мне стало известно обо всем. Ну да, мне рассказал Антон Николаевич. А вот как в полицию попали сведения о вас, тебе не любопытно?

– И как же? – Таню бросило в краску, в предчувствии какой-то жуткой неприятной новости.

– Детали мне не известны, но полиция узнала о вашем с Епанечниковой участии в кружке от этой самой Тужилкиной. Ты вот сказала, что не знаешь, чем занимается ее отец. А, может быть, он потайной полицейский агент. И использует дочку в своих целях. У нее могли выведать это, наконец, и обманом. Каким-то образом заставить проговориться. Они хитры на выдумку. Те, кому этот нужно. Имей и ты в виду. У них есть такие приемы, о которых мы даже не догадываемся. Нет, я ничего такого конкретного не утверждаю. Ибо я не располагаю никакими фактическими сведениями. Да и вообще меня мало интересует самый механизм ее гадкого доноса. Не все ли равно.

– Но верно ли ты знаешь, что полицию известила Лиза? – Таня была совершенно потрясена новостью.

– Тебе нужны доказательства?! Ну, прежде всего, самый факт моей осведомленности на сей счет многое доказывает. Согласись, кто-то, значит, да известил полицию. Не так ли? Ну, зачем мне, скажи, наговаривать на несчастную Тужилкину, если бы это сделала Лена Епанечникова или тот же Мещерин, который, как ты знаешь, тоже там был и даже говорил свои умные речи? Не логично ли разве мое умозаключение?

Таня ничего больше не спрашивала у отца и не возражала ему. Слишком велико было ее потрясение от открывшегося коварства подруги, которую она искренне любила и очень доверяла ей. Тане даже не показалось странным, настолько она была обескуражена, отчего это логические  умозаключения отца ограничиваются тремя только участниками той злосчастной сходки – Лизой, Леной и Мещериным. Ведь там присутствовало с дюжину человек.

– Ступай теперь, Таня. Ступай и хорошенько обо всем подумай, – сказал Александр Иосифович в заключение. – Я мог бы просто тебе запретить настрого впредь иметь с ними сношения. Но хотелось бы, чтобы ты еще и сама разобралась во всем. И, пожалуйста, имей в виду: я дал слово Антону Николаевичу, что больше никогда наша фамилия не будет упомянута в связи с какой бы то ни было незаконною деятельностью. Если же этому, все-таки, суждено будет случиться, то отец твой сделается человеком бесчестным. Не удивляйся тогда и не гневайся на того, кто обо мне так отзовется. Он будет прав. Мы сами попустили это. И нам по заслугам. Так ты подумаешь над тем, о чем я тебе рассказал?

– Я постараюсь, папа, – опустив глаза, отвечала Таня. Ее расстройству не было предела.

– Да уж постарайся, пожалуйста.

Таня вышла из кабинета отца с достоинством непокоренного узника. За ужином она вела себя тоже невозмутимо. Но уже в своей комнате дала волю чувствам, – она, в отчаянии от коварного предательства подруги, заметалась из угла в угол, ломая руки, а, упав затем в бессилии на кровать, до самого рассвета не сомкнула глаз, не в силах унять потрясения и волнения.

 

 

Глава 3

 

В четверг Светлой седмицы в доме купца и почетного гражданина Василия Никифоровича Дрягалова в Малой Никитской улице собрались гости – люди все больше молодые, по годам совсем не под стать хозяину. Сами себя эти люди называли социалистическим кружком и собирались у Дрягалова уже не в первый раз. Для чего весьма состоятельный и немолодой уже человек, державший собственную колониальную торговлю на Тверской и еще с полдюжины разных магазинчиков по всей Москве, привечал социалистов, или, как он говорил, господ нигилистов, для чего давал деньги и укрывал их иногда, толком никто не знал. Иные из кружковцев объясняли это себе обычными причудами разбогатевшего до излишества человека из народа. Ему не интересно уже швырять деньгами по ресторанам и на Трубной, скучно играть, путешествовать, он пресытился, требующими многих расходов, амурными приключеньями или содержанием артисток.  Так чем же ему еще развлечься? А вот, например, социализмом. Почему нет? Сейчас и почище Дрягалова толстосумы увлекаются социализмом. Разумеется, они понимают учение по-своему, по-мужицки, ненаучно, потому что думают, это они, как люди платящие, будут, в итоге, заказывать музыку. И пускай  до поры пребывают в этом иллюзорном заблуждении. Пока они нужны, пускай себе думают, что угодно. Сам же Дрягалов о своем участии говорил очень туманно, с присущими людям  такого сорта экивоками. Говорил, что он за народ, за справедливость, чтоб все было по совести, по-божески и т.п.

Кружковцы, в свою очередь, вполне осознавали, что Дрягалов останется для них человеком инородным, поэтому посвящали его далеко не во все области своей деятельности. Если им необходимо было обсудить что-то особенное, выходящее за пределы дозволенного легальным социализмом начальника Московского охранного отделения, они встречались в других местах, менее удобных, но более потайных. И то не все встречались, а только самая кружковская верхушка. А у Дрягалова они собирались разве за тем, чтобы рассказать новичкам, из которых потом некоторые, далеко не все, разумеется, сделаются их верными последователями, рассказать им об общих социалистических принципах, о самой идее, без оглашения конкретных намерений, то есть исполнить то, что даже попускалось революцией на коротком поводке, как называл свой метод работы с социалистами начальник московского охранного отделения. Ну, может, с некоторыми незначительными вольностями. Поэтому, когда Александр Иосифович говорил Тане о легальной, по сути, сходке, на которой они с Леной, Лизой и Мещериным присутствовали, он не так уж и обманывал ее. В данном случае этого даже и не требовалось.

Дрягалов оказался в социалистическом движении благодаря последней своей любовной истории, произошедшей в позапрошлом году. Конечно, это был не самый праведный путь в революцию. А праведным, в понимании господ нигилистов, должен быть непременно путь peraspera[3]. И старые кружковцы, хорошо знавшие о романе старика и их бывшей сподвижницы, где-то даже смущались таким обстоятельством. Но, с другой стороны, это служило Дрягалову оправданием его участия в кружке, некоторой защитой от всех возможных подозрений. Хотя, как уже говорилось, в полной мере ему все равно не доверяли. А опасаться подозрений Дрягалов имел все основания, потому что с некоторых пор сделался сотрудником охранки. Но, так же, как и для кружка, он и для охранного отделения особенной ценности не представлял, поскольку знал не много, да к тому же, на всякий случай, не все рассказывал, что и знал. То, о чем он доносил, являлось для охранного отделения сведениями малозначительными. По его словам, заседания кружка ничем не отличались от чтений для рабочих в Историческом музее, проводимых под патронатом самого охранного отделения. И так оно почти и обстояло. Единственная сколько-нибудь ценная информация от Дрягалова касалась новых членов кружка.

Два года тому назад Дрягалов нанял для младшего сына – воспитанника реального училища – учительницу французского языка, двадцатидвухлетнюю mademoiselle, исключенную когда-то из курсов за причастность к социалистической организации.

Красавица–эманципанка Мария Носенкова последнее время перебивалась на кондициях по всей Среднерусской возвышенности. Ни в одном доме ее подолгу не держали, потому  что стоило хозяевам заподозрить в ней социалистку, а она этого особенно и не скрывала, от места ей тотчас отказывали. Отвыкнув от домашнего уюта и встречая повсюду только бессердечие, цинизм, разврат, презрительное или, в лучшем случае, боязливое к себе отношение, Машенька, воспитанная в провинции бабушкой совершенною барышней, сильно ожесточилась. Она, прежде безответная, кроткая скромница, держала теперь себя вызывающе фривольно и изо всех сил старалась выглядеть независимою.

В первый же день она заявила Дрягалову, что курит табак и впредь не намерена оставлять этого занятия. Дрягалов, а он, кстати, был старой веры человеком, от души забавляясь и не пряча улыбки, отвечал ей на это только изящным полупоклоном. В другой раз она едва не оскорбилась, когда Дрягалов вручил ей сумму большую, нежели должно быть по уговору. Она немедленно возвратила ему разницу, со всею строгостью заявив, что в милости она не нуждается. Однако, месяца три спустя, Дрягалов добился ее согласия принимать удвоенное жалование, мотивируя это феноменальными успехами сына во французском. А на Пасху, под тем же предлогом, он подарил ей браслет с дорогим камнем.

Первым порывом Машеньки было манкировать щедротами bourgeois. Но после минутного колебания здоровый социалистический рационализм взял верх над революционною щепетильностью. Машенька сказала, что возьмет браслет в том только случае, если Василий Никифорович не будет возражать против дальнейшего использования этого богатства на нужды организации, борющейся за права рабочих, которые, между прочим, уже стонут от непосильных трудов и нещадной эксплуатации всякими паразитирующими элементами. Дрягалов, изображая полное непонимание, о каких таких элементах идет речь, – где уж нам, деревенщине, понять изощренные интеллигентские намеки! – заверил ее, что она вольна распоряжаться игрушкой, как ей заблагорассудится. Заодно Дрягалов поинтересовался, а не может ли он быть еще чем-то полезен для умерения рабочего стона. Он вполне искренне сочувствовал нуждающемуся  мастеровому сословию, но занимался этим, как сказали бы социалисты, ненаучно. Например, делал пожертвования в возглавляемое отцом Ананией Симоновским попечительство о недостаточных фабричных и заводских рабочих Рогожской части. Неоднократно оплачивал, устроенные церковью же, обеды для рабочих. На свой счет обеспечивал одну церковно-приходскую школу, в которой учились преимущественно дети фабричных, книгами и тетрадями. Позже, когда Дрягалов стал уже членом кружка, товарищи ему указали, что такого рода благотворительность не только не решает рабочих проблем, но еще и мешает им – социалистам – в их деятельности. Своими пожертвованиями Дрягалов и ему подобные убаюкивают рабочий люд и отвлекают его от настоящей, научно-обоснованной, под руководством социалистов, борьбы за свои интересы. По науке Дрягалов должен был не напрямую, а тем более не с помощью церкви, помогать нуждающимся пролетариям, а делать это через посредничество социалистической организации, которая лучше знает, что нужно рабочему человеку.

Все это, и многое другое, Дрягалов узнал потом. А пока он предложил строгой mademoiselle свое посильное участие в благородном деле помощи страждущим. Помимо филантропии, Дрягаловым двигало еще и обыкновенное любопытство. Ему, как человеку алчущему и жаждущему правды, очень уж занятно было узнать, что это за нигилисты-социалисты такие, о которых так много опять заговорили, совсем как в восемьдесят первом году: что если и верно, они владеют истиной, а мы пребываем во мраке невежества? Дрягалов человеком был во всех отношениях ловким и оборотистым, и не годилось ему отставать от жизни. А что как это направление общественной мысли окажется перспективным? Он все обязан предусмотреть.

Такое предложение Дрягалова Машеньку не могло не насторожить. А что, если это провокатор? Сейчас он прельстит организацию своею казной, а после выдаст всех головою полиции. Но и отказывать она не стала спешить, потому что хорошо знала, как нуждаются многие ее соратники-социалисты. Она ответила Дрягалову, что должна прежде посоветоваться с товарищами. Товарищи отнеслись к предложению Дрягалова более чем благосклонно, но решили вперед проверить его. Они сразу, через Машеньку, попросили у него семьсот пятьдесят рублей и велели объяснить ему, что сумма эта необходима на нужды типографии, и, как бы невзначай, упомянуть о местонахождении типографии. Разумеется, никакой типографии там не было и в помине. Там жила одна надежная старушка, у которой кружковцы иногда, очень редко, собирались. Если вблизи этого дома, рассуждали они, теперь будут замечены какие-то темные личности, а тем более, если туда нагрянет полиция, то дело ясное – Дрягалов провокатор. Если же нет, то и в этом случае в полной мере доверять ему не следует. С такими людьми всегда надо быть настороже. Прошло месяца два, старушку никто не потревожил, при этом настоящая типография работала на полную мощность, и полиция вовсю охотилась за ней, и доверие к Дрягалову несколько упрочилось. И однажды Машенька спросила его, а нельзя ли им в ближайшее время провести здесь заседание. Дрягалов с охотою позволил. И с тех пор господа нигилисты собирались в его доме довольно-таки часто. Им было  очень удобно и выгодно устраивать у него свои собрания. Прежде всего, это почти не представляло для них опасности, потому что роскошный особняк Дрягалова как бы одним видом своим уже исключал возможность присутствия здесь социалистов. Кроме того, к Дрягалову по делам торговым без конца приходили владельцы или управляющие заведений, с которыми он был в деловых сношениях, а также разные маклеры, оптовики и прочие коммерческие люди. Иногда целыми группами. И несколько новых людей в этом всегда многолюдном доме ни у кого не могли вызвать подозрений. Наконец, всякое их собрание у Дрягалова проходило под приличный ужин. Для некоторых это была чуть ли не единственная возможность хорошенько поесть. Они так и жили от собрания до собрания у старика.

Но была у Дрягалова, кроме любопытства и филантропии, и еще одна причина, приведшая его в кружок социалистов. И появилась эта причина одновременно с приходом в дом учительницы для сына. Дрягалов не на шутку увлекся Машенькой. А вернее сказать: полюбил ее крепко. Влюбляться в красавиц бывших моложе его на четверть века ему случалось и раньше. Речь, разумеется, не идет о любви, приобретаемой в местах, вроде Трубной площади. Он вообще избегал такого рода любовей. Но этот случай был совсем не похож на все прочие. Потому что сама Машенька ни на кого не была похожа. Дрягалов впервые повстречал женщину равную ему по силе духа. Женщину, которую он не смог бы подчинить себе одною только волей своею, разве умом или хитростью. Вообще, нужно сказать, Дрягалов по натуре был страшным деспотом. Он не заводил специально в доме каких-то особенных патриархальных порядков, но сложилось как-то само собою, что вокруг Дрягалова все по струнке ходили. Он никогда не бранился, не кричал, но стоило ему грозно остановить взгляд своих черных, как у колдуна, глаз на провинившемся работнике, у того тотчас ноги подкашивались от ужаса, и он бы принял как награду хорошую зуботычину, вместо такого леденящего душу магнетизма. Новые люди, появлявшиеся у него в доме, всегда поначалу принимали Дрягалова за вдовца. И очень удивлялись, когда узнавали, что он женат. Ведь всегда же, в любом доме, среди домочадцев можно распознать хозяйку, даже если муж не представляет ее гостям. Должна же она как-то выделяться, статью какой-то особенною, что ли, положением. Наверное, так и должно быть. Но только не у Дрягалова. Его жена, темная совсем и безропотная женщина, практически неразличимая среди домочадцев, женой приходилась Дрягалову, в сущности, лишь по факту венчания. Многие уже годы она вела настоящий монашеский образ жизни. Незнакомые принимали ее обычно за приживалку-черницу, какие испокон водились в купеческих домах. Она жила исключительно замкнуто в отдельной мрачной комнате, в которой сутками горели лампады, потому что боголюбивая обитательница и по ночам вставала на молебен. Давно поняв, что является обузой жизнеобильному мужу, она попросила отпустить ее в монастырь. Дрягалов подал владыке разводную. Но такие дела тянутся долго, – в консистории отвечали, что без разрешения Синода вопроса не решить. А в Петербурге, видно, и без московского купца хватало забот. Одним словом, развод затянулся. Так они и жили. В общем-то, не мешая друг другу. С Дрягаловым жена практически не разговаривала. За исключением редких случаев, когда он сам у нее о чем-то спрашивал. Тогда она отвечала очень коротко и торопливо. Прочие домашние держали себя еще более кротко, подчас до подобострастия. Для большинства домочадцев даже не взгляда Дрягалова было достаточно, чтобы понять его настроение или желание, а единственно выражения затылка или спины хозяина. Стоило им заметить, что спина Василия Никифоровича как будто недовольна чем-то, люди со всех ног бросались чего-нибудь делать. Все равно чего. Лишь бы не оставаться праздными в эту страшную минуту. Дрягалов на собраниях своих нигилистов узнал как-то, что существующий в России в некоторых случаях тринадцатичасовой рабочий день считается бесчеловечною эксплуатацией личности. Он только усмехнулся тогда незаметно, потому что его рабочий день редко когда не доставал до шестнадцати часов. И, конечно, все в доме трудились не меньше. В устройстве их дома не могло быть таких явлений и понятий, как женская половина, покои жены или даже детская. Здесь все, решительно все, до самого колокольчика на двери, принадлежало одному только человеку – хозяину.

В свое время родителю Василия Никифоровича понадобилась в хозяйстве еще одна работница – и лучше, если даровая – и он женил сына. Ни о каких любовях не было и речи. Жениху тогда шел девятнадцатый год, а невесте пятнадцатый. С тех пор прошло уже без малого тридцать лет. Из двенадцати их детей в живых осталось двое. Старший из них, Мартимьян Васильевич, человек тяжело больной, жил отдельно во флигеле. Говорили, что дни его сочтены, и не сегодня-завтра он прикажет долго жить. Но шли дни, годы, а Мартимьян Васильевич все сидел у себя во флигеле. Несколько лет тому назад Дрягалов, отчаявшись помочь сыну обычным врачеванием, пригласил к нему знахаря. Как уж там пользовал этот знахарь своего болящего не известно, но факт, что Мартимьян Васильевич, вопреки всем предсказаниям, оставался по сию пору в живых. А младший сын Дрягалова – Дмитрий Васильевич, не в пример своему несчастному братцу, был малым очень крепким, живым и к тому же со способностями в науках. И, кстати, очень похожим на батюшку. Похоронив столько детей, Дрягалову впору бы отчаяться. Но вспоминая всякий раз, что у него есть Димитрий, он только еще более укреплялся духом.

С появлением Машеньки Дрягалов почувствовал еще больший душевный подъем. Ему открылось вскоре самое существо этой девушки. Он понял, что Машенька в душе не ровня всем этим революционерам-социалистам. Но она целенаправленно, идейно, приносит себя в жертву. Это так по-русски. И социализм стал для нее средством. Так же как она верна сейчас этому гнусному кружку, думал Дрягалов, она может быть верна и другим ценностям, стоит только помочь ей опознаться.

После того, как Дрягалов вошел в организацию, их отношения с Машенькой сделались куда как доверительнее. Более того, он заметил, что она стала как будто добрее к нему, будто у нее появились к нему какие-то симпатии. Но только симпатии эти, увы, не могли быть для Дрягалова лестными. Это напоминало жалость к недалекому человеку, который всем хорош: и добрый, и сильный, и даже не по происхождению благородный, но на беду свою все так же недалек умом. Уж, во всяком случае, его интеллектуальные способности не шли ни в какое сравнение со способностями некоторых их кружковцев. Такое несправедливое о себе мнение Дрягалов переменил быстро и, надо сказать, эффектно. Он поразил всех, и в первую очередь Машеньку, на очередном их заседании.

Тогда в Москву приехал один известный киевский социалист, чтобы выступить перед московскими товарищами с программным докладом по земельному вопросу. Он был известен в партии как крупнейший теоретик и непревзойденный полемист. И кружковцы приготовились его смиренно выслушать, абсолютно не имея в виду противопоставить какие-то свои идеи по данному вопросу. И не потому, что идей не было. Но все знали, как не в их пользу будет любая дискуссия с этим мастером полемики. А рисковать своим авторитетом никто не хотел. Народу собралось послушать киевлянина необыкновенно много. Присутствовали и члены из других кружков. Прежде всего, докладчик плотно закусил, причем выпил и рюмочку, затем галантно поблагодарил хозяйку и приступил. Хозяйкой на собраниях у Дрягалова, разумеется, считалась Машенька, поскольку она жила в этом доме. Такой постановке Дрягалов только обрадовался. Она годится в хозяйки, решил он, пускай так и будет, коли уже повелось. Сам он сидел обычно в сторонке от общего стола и никогда не высказывался. К тому же никто здесь и не нуждался в его высказываниях. Дрягалов был нужен кружку, как известно, совсем для другого.

Киевский гость говорил с час. Закончив, он небрежно, только потому, что так было заведено, поинтересовался, нет ли у товарищей каких-либо возражений, вопросов. И тогда Дрягалов вдруг заявил, что у него имеются возражения. Все с удивлением на него оглянулись. Не оглянулась одна только Машенька. Она опустила голову, чтобы спрятать глаза, потому что предчувствовала совершенный конфуз Дрягалова. Кто же тянул вас за язык, Василий Никифорович? Но Дрягалов, к еще большему удивлению присутствующих, выдвинул несколько очень существенных возражений. Земельный вопрос вообще не был ему таким уж чуждым. Дрягалов сам был крестьянского роду. Первые свои четверть века жил на земле. Да и сейчас по делам торговым часто выезжал на сельские ярмарки, бывал в деревнях, то есть знал положение в современном российском земледелии не понаслышке. Киевский полемист, учуяв легкую добычу, бросился в бой. Он засыпал Дрягалова новыми громоздкими теориями. Но все его цветистые теоретические построения, авторитетные ссылки на швейцарский и голландский опыт, тотчас опровергались приведенными Дрягаловым фактами из жизни русской деревни. Причем Дрягалов обнаружил редкостную память, разбирая доклад по косточкам, не имея под рукой тезисов, а так же подкрепляя свои многочисленные факты названиями десятков волостей, деревень, именами конкретных людей. И примеры его были столь убедительны, что киевлянин вынужден был прекратить полемику. Репутация его сильно пошатнулась. Он занервничал. И срывающимся голосом оскорбленного заявил, что теория идет всегда впереди фактов: мы живем будущим, а не настоящим! его идеи лучше всего поймут потомки! Дрягалов только улыбнулся, но ничего больше не отвечал. Ему наскучило с ним разговаривать, и он опять затих в своем кресле у стены. Он умышленно не глядел теперь на Машеньку, чтобы не дать ей повода подумать, будто он красуется перед ней. Вот, дескать, какой я есть, посмотри. И он не видел, но знал наверно, что Машенька уже давно не спускает с него огромных удивленных и восхищенных глаз: вот так лавочник ее недалекий! Кстати, собрание не поддержало позиции докладчика, сформулированной в его выступлении. Слишком уж убедительными были возражения оппонента.

С тех пор мнением Дрягалова, особенно по земельному вопросу, кружковцы стали интересоваться, и сами просили его высказываться в некоторый случаях. Но Дрягалов и раньше уже начал разочаровываться в своих нигилистах, а после случая с киевлянином окончательно определился. Многое ему стало ясно: просто приспосабливаются молодцы, лучшей себе доли ищут. Это их право, конечно. Только путь-то они избрали праведный ли?..

После памятного выступления Дрягалова, Машеньке сделалось у него как будто немного неловко. До такой степени Дрягалов оказался не тем, кем она его себе представляла. И в определенном смысле его успех в кружке обернулся откатом в улучшающихся отношениях с Машенькой. К тому же она стала догадываться о чувствах Дрягалова. С ней и самой уже происходили некоторые удивительные превращения. Если бы ей сделались ясными чувства Дрягалова месяца три назад, нет, она бы все равно не оставила этого дома, но только потому, что так было нужно организации. Теперь же она не могла его оставить еще и потому, а вернее в первую очередь потому, что это причинило бы боль конкретному человеку. Это была уже не давешняя жалость к Дрягалову – доброму, но недалекому. Это была, по крайней мере, симпатия к умному и надежному мужчине. Кроме того, она, видя, насколько не чает в ней души ее ученик Дима, сама очень к нему привязалась. Одним словом,  ее ожесточившееся было сердечко, начало понемногу оттаивать, сугубо согретое чистою любовью ребенка и нежным отеческим отношением к ней его необыкновенного родителя.

В июле, на Марию Магдалину, Дрягалов подарил Машеньке корзинку цветов и тонюсенькое золотое колечко с бриллиантовою капелькой. И попросил ее не поступать с колечком так же, как с тем браслетом. Если необходимо, он готов взамен передать организации существенно большую сумму. Машенька тут же надела колечко на пальчик и больше не снимала его никогда. Она сама себе удивлялась. Что это с ней происходит? Ведь у него семья. Да и она как будто невеста.

Машенька в самом деле не знала, считать ли кружковца Якова Руткина настоящим своим женихом. Она его любила не более чем весь остальной кружок. То есть беззаветно. Этак она и самую жизнь свою не пожалела, если бы это потребовалось товарищам. Такова была ее любовь к кружку и к отдельным его членам.

Как-то само собою и незаметно в кружке стали считать Якова Руткина и Машеньку женихом и невестою. Так было нужно для общего дела. Их брак мог принести какую-то пользу, потому что это давало Руткину, а значит и всем, какие-то преимущества, в чем-то. Машенька совсем даже не думала, будет ли она счастлива с этим Руткиным. Причем здесь ее счастье, когда все они служат высшим целям, и все они, каждый по-своему, приносит себя в жертву. И она спокойно ждала, когда кружок ее выдаст замуж. И это непременно произошло бы. Но Дрягалов вовремя распорядился. Узнав, какую именно роль в жизни Машеньки уготовано сыграть этому пучеглазому, с грязными ногтями нигилисту, Дрягалов стал повнимательнее к нему присматриваться. Нетрудно было заметить, что случись Руткину более выгодная партия, он, конечно, предпочел бы ее Машеньке. Ему бы жену с порядочною годовою рентой, а то и имением. Он бы тогда уехал в Женеву или в Париж и основательно, наконец, занялся русскою революцией. Но выбирать особенно не приходилось. Да и Машенька была не таким уж плохим вариантом. Со своими-то способностями она вполне могла избавить его, Руткина, от невыносимых забот по добыванию насущного хлеба и предоставить ему заниматься проблемами социализма. А там видно будет. До появления в кружке Дрягалова с его тысячами, а это произошло опять же благодаря Машеньке, Руткин, не имея больше никаких способностей, подметал по утрам в парикмахерской и страшно тяготился этим занятием.

Когда Дрягалову открылась натура этого типа, он решился поговорить с ним без околичностей. Чтобы об этом не проведали кружковцы, или, того хуже, не узнала Машенька, Дрягалов, улучив момент, пригласил его якобы по важному делу в свой магазин. В установленный срок Руткин явился, и Дрягалов ему безо всяких намеков и без лишних слов объявил, что любит Машеньку. Руткин вначале испугался даже. В замигавших его глазах угадывался крик отчаяния: а как же я?! Но тотчас он сообразил, что у него-то прав на Марию побольше. Она его общепризнанная невеста. Да она и сама не посмеет теперь подло отказать ему и переметнуться к другому. И к кому? – к денежному мешку! Какая же ты после этого революционерка! Нет, нет, все еще не так худо: мы, господин Дрягалов, люди, конечно, не богатые, магазинов, как некоторые, не держим, но цену себе знаем, и достоинства собственного не теряем ни при каких обстоятельствах! В общем, Руткин овладел собой и напустил на себя насколько возможно брезгливый вид, свидетельствующий о его безмерном презрении к человеку, покусившемуся на самое его дорогое и сокровенное. Но Дрягалов приблизительно такой его реакции и ожидал. Этот народец завсегда вначале ломается, потом торгуется, а потом и покупается, подумал он. «Ты, сударь, – сказал он Руткину, – сетовал давеча, что не в состоянии выехать заграницу для ближайшего знакомства с новыми методами европейских социалистов. А что бы ты сказал, если бы я выдал тебе теперь безвозмездно необходимую для этого сумму?». Руткин деловито помолчал. Дешево ты от меня не откупишься! – подумал он с удовольствием и состроил вид, будто прикидывает, сколько и на что ему потребуется денег. Это были самые упоительные мгновения в его жизни. Он впервые назначает цену. И продает то, что, по сути, ему не принадлежит. Вот так удача тебе вышла, Яша! Ежели старик и в самом деле влюбился в нее до беспамятства, а в их возрасте это, говорят, случается, то, надо думать, он не поскупится. Руткин назначил ошеломительную, по его мнению, сумму и приготовился уже сделать скидку, в случае, если Дрягалов найдет ее непомерно завышенною. Но торговаться ему не пришлось. Дрягалов сразу же выдвинул ящик стола, достал оттуда две красные пачки, положил их перед опешившим Руткиным и сказал: «Поторопись с отъездом». Руткин почувствовал себя на пороге новой светлой жизни и задрожал. Он забрал деньги и, не проронив больше ни слова, поплелся к двери. И когда, одного шага не доходя до двери, он услышал позади себя голос Дрягалова, Руткин присел даже от испуга, решив, что тот передумал. «А не кажется тебе, что нашу сделку надо бы скрепить распискою?» – сказал Дрягалов. Взяв в толк, что от него требуется, Руткин с лихорадочною поспешностью принялся засовывать непослушными пальцами деньги в карман, причем уронил одну пачку на пол, но все-таки управился не без труда и опять сел за стол. Дрягалов положил перед ним лист бумаги и пододвинул чернильницу с пером. «Пиши: Начальнику Московского охранного отделения донесение...» Руткин вскочил так резво, что с пера на чистый лист слетела сочная капля чернил. «Да вы смеетесь, наверное, надо мной? – зашипел побелевший, как полотно, Руткин. – Что все это означает? Я не позволю над собой...» – «Это означает, – оборвал его Дрягалов, – что у меня нет ни малейшего основания тебе доверять. Сейчас ты напишешь в охранку донос на всех своих товарищей по кружку, в том числе и на меня, если угодно. Это будет лучшею гарантией, что ты не вернешься больше по своему усмотрению ни в Россию, ни тем более в Москву. Натурально, бумага эта никогда не попадет в охранку, потому что, согласись, мне она нужнее, чем им». Руткин колебался, глаза его растерянно бегали, руки дрожали. Тогда Дрягалов в бешенстве рванул ящик, доверху набитый тесно прижавшимися друг к дружке пачками. Схватил еще одну и швырнул ее Руткину. «Пиши! – рявкнул он и положил перед полуобморочным революционером чистый лист. – Начальнику Московского охранного отделения... Да не тряси ты руками, как впервые употребивший гимназист. Почерк должен быть похожим на все твои предыдущие записки. Старательнее выводи закорючки. Вот так-то». Руткин закончил, вынул грязный платок и принялся растирать грязный же пот по лицу и шее. Революционером он больше не был. «А ты не находишь, – спросил Дрягалов, убирая бумагу в сейф, – что кое-кому может показаться странным, откуда у меня-то этот донос взялся? Если, конечно, мне когда-то им придется воспользоваться, чего, надеюсь, не понадобится». Руткин плохо уже соображал, о чем идет речь. Но все-таки утвердительно кивнул головой. «Сделаем так, – продолжал Дрягалов приказным тоном, – будто ты забыл его у меня дома на последнем вашем заседании вместе с какою-нибудь книгой. В книге он у тебя лежал: и ты оставил, по беспамятству, и то, и другое. По-моему, все очень складно выходит. Какие у тебя там есть книги – Тора? Талмуд?..» – «Капитал!» – взвизгнул Руткин. «Вот и славно. Забудешь, стало быть, Маркса. Это будто и кстати выходит. Книгу передашь с моим приказчиком. Я пошлю приказчика сейчас с тобой».

Руткин покрутился в Москве еще с полмесяца и пропал. Один из кружковцев рассказывал потом, что незадолго до его исчезновения он видел, как Руткин выходил из Лубянского пассажа с большим новым чемоданом. Но, помня о конспирации, он к Руткину не подошел и вообще сделал вид, что ничего не заметил. Бегство Руткина заставило кружковцев принять дополнительные меры предосторожности. Они перестали до поры собираться в полном составе и сносились между собою по цепочке. Но время шло, ничего такого экстраординарного, вроде арестов, засад, облав и подобного, не происходило, они немного успокоились, осмелели и снова стали, вначале по трое – по пятеро, а потом числом все больше и больше, собираться в уютном доме Дрягалова.

Особенное значение этот случай имел для Машеньки. Оставшись вдруг без жениха, она, не без некоторого удивления для себя, почувствовала радость вновь обретшего волю. Она раньше и не думала, что это может иметь для нее какое-то значение. Она заставляла себя всегда руководствоваться единственно интересами организации и старалась не обращать внимания  на то, что сердце противится будто бы некоторым ее поступкам или намерениям. Теперь же она была от души счастлива от несостоявшейся женитьбы, но, вместе с тем, не понимала до конца, что такое у нее творится на сердце, отчего в нем такая необычная новая тревога.

Чем бы ни увлекался Дрягалов, любовью ли, социализмом ли, как теперь, или чем еще, он никогда не забывал о главном – о своей торговле. Чтобы оплачивать всякие увлечения и развлечения, он должен был вперед всего позаботиться о прибытке. И он трудился ради этого, не зная устали. Дрягалов давно уже замыслил открыть такой же магазин, как в Москве, а может даже и побольше, еще и в Петербурге. Для этого он отправил в свое время в Петербург доверенного, чтобы тот нашел там подходящее помещение и устроил его соответствующим образом. Вскоре после случая с Руткиным, доверенный телеграфировал ему, что магазин он подыскал и уже вполне устроил его.

Открывать новый магазин в столице Дрягалов вознамерился лично и начал собираться в дорогу. Он решил взять в Петербург Дмитрия, чтобы тот начинал ближе узнавать дело, которое ему предстояло наследовать, и попросил поехать с ними Машеньку. На открытии магазина, сказал Дрягалов, будут присутствовать заморские негоцианты, с которыми он намерен впредь завести сношения, и Машенька могла бы очень ему услужить в беседах с ними. Сам-то Дрягалов по-иностранному не умел. Машенька только обрадовалась такой поездке. Она и так больше года никуда из Москвы не выезжала. А, кроме того, Петербург, как город ее курсистской юности, был ей по-особенному дорог. В общем, все обрадовались этой поездке. Но более всех счастлив был Дрягалов. И на радостях он подарил Машеньке очень занятную вещицу. Он знал, что его юная воительница, грезившая, как все социалистки, славою Брешковской и Фигнер, от этой вещицы придет в восторг и, наверное, спать с нею будет, как ребенок с новою куколкой. Дрягалов подарил ей маленький «браунинг». Подарок для Машеньки был настолько неожиданным, что она вначале немного растерялась, не понимая как бы толком, что это такое у нее в руках. Но когда ей открылось значение этого предмета, она, действительно, пришла в неописуемый восторг и в порыве поцеловала Дрягалова.

Через несколько дней они выехали в Петербург. Дрягалов всю дорогу был весел и остроумен. Он шутил с Димой, называл его петербуржцем и предводителем депутации. И со старосветскою учтивостью ухаживал за мадмуазель Марьей Лексевной, постоянно, при этом, порываясь налить ей шустовского. Машенька, вместе с Димой, весело смеялась над разгулявшемся Василием Никифоровичем и от коньяка всякий раз отказывалась.

В Петербурге прямо с вокзала Дрягалов с Димой поехали взглянуть на новый магазин. Машенька же с ними не поехала. Дрягалов попросил ее пойти в «Балабинскую» и нанять два номера, – для себя и для них с Димой.

Роскошь, с которой был отделан магазин, превзошла все ожидания Дрягалова. Московский его магазин, считавшийся одним из лучших в городе, теперь казался ему захолустною лавочкой. Выбритый с тщательностью германца, тонкий, как жердь, с походкой аиста, управляющий в белом фраке и перчатках водил Дрягалова вдоль прилавков и витрин, с выставленными на них в бесчисленном множестве диковинными заморскими и русскими товарами, и рассказывал, как он намерен повести дело, чтобы приносить хозяину наибольшую пользу. Все было устроено так основательно, по-хозяйски, так разумно, что Дрягалову, ехавшему дать последние указания к завтрашним торжествам, решительно нечего было дополнить. Он только сказал управляющему, чтобы утром в зале стояла большая икона Богородицы с зажженною лампадой. Такого восторга Дрягалов давно не испытывал. С тех самых пор, пожалуй, когда он приобрел скромный прилавок в Охотном ряду, – это стало его первым собственным делом.

По дороге в гостиницу он велел извозчику остановиться у Казанского собора и раздал всем нищим, сколько их там было, по целковому. В гостиницу Дрягалов приехал в великолепном настроении духа. Он размышлял, какой ужин даст сегодня для Машеньки и Димы и заранее улыбался, предвкушая их потрясение.

Дрягалов прошел к стойке портье и, почти не глядя на него, спросил, в котором номере остановилась госпожа Носенкова, прибывшая нынче утром. Портье ответил не сразу, а лишь после непродолжительной паузы. Почему-то очень тихо, едва ли не шепотом, он справился, а по какой господа надобности к ней. Это заставило Дрягалова, наконец, выйти из экзальтированного состояния и сосредоточиться на собеседнике. И лишь только он внимательнее рассмотрел портье, лишь заглянул ему в глаза, земля под ним зашаталась. Ему не нужно было слов. Он понял, что с Машенькой произошло что-то страшное. И, натурально, этот полицейский агент все знает. Усилием воли Дрягалов овладел собой. Он представился портье по полному чину и показал свои документы. Взгляд портье стал чуточку участливее. Дрягалов вынул из кармана красную бумажку и положил ее на стойку. Портье нежно слизнул ее ладошкой и сказал, что особу, о которой идет речь, арестовали утром на этом вот самом месте. Никакие подробности ему не известны. Когда портье заикнулся о подробностях, Дрягалов, наверное, мертвенно побелел, потому что собеседник вдруг испуганно умолк. А Дрягалову было отчего побелеть. Он в эту секунду вспомнил о «браунинге». Как же он давеча не подумал предупредить ее не брать с собою пистолета ни в коем случае?! Что если она его взяла? Это конец тогда! Это же крепость Шлиссельбургская! Дрягалову требовалось хоть сколько-нибудь времени, чтобы обдумать, как ему действовать дальше. Прежде всего, необходимо было избавиться от портье. Что ему красненькая! Он и красненькую возьмет и в полицию доложит. И тогда Машеньку будет выручить куда как сложнее. Дрягалов громко, так, чтобы все слышали, спросил, где у них в городе охранное отделение. Теперь уже побледнел портье. Он нагнулся через стойку к Дрягалову и зашептал, что никогда этого не знал, и посоветовал зайти в полицейский участок, который находится здесь рядом.

В Петербурге Дрягалову решительно не к кому было обратиться за помощью. И он подумал, что больше пользы Машеньке он сможет принести из Москвы. К тому же ему там было необходимо проверить одно весьма важное обстоятельство. Выйдя из гостиницы, Дрягалов прямиком пошел на Московский вокзал. И вскоре они с Димой уже мерно покачивались в первом классе. Дрягалов заказал опять шустовского, но на этот раз даже не притронулся к коньяку.

Прежде всего, ему необходимо было выяснить, взяла ли Машенька с собою пистолет. От этого зависели все его дальнейшие поступки. Он примчался домой, с досадой отметив, что петербургские лихачи и опрятнее московских и быстрее возят, и бросился в комнату Машеньки. При других обстоятельствах Дрягалов посчитал бы последним грехопадением одно его намерение порыться в ее вещах. И только великая нужда заставляла его теперь делать это. Он осмотрел ее сундучок, шкатулку с фальшивыми украшениями и письмами, ящики комода, ощупал ее шубку, пальто, сапожки. Пистолета не было. Дрягалов опустился на стул. Он подумал, куда бы сам спрятал его, окажись на месте Машеньки. Он вскочил и с еще большим усердием возобновил поиски. Заглянул на гардероб, за трюмо, за икону, вновь осмотрел сундучок – не с двойным ли он дном у нее? Окончательно отбросив всякую щепетильность, он перевернул и всю Машенькину постель. Пистолета решительно нигде не было. События, кажется, развивались хуже некуда! Дуреха взяла «браунинг» с собой. В чем ее теперь могут обвинить? Уж не с целью ли покушения на высокопоставленное лицо какое или на самого государя она приехала в столицу? Больше медлить было невозможно. И Дрягалов решился на отчаянный поступок. Он пошел в Гнездниковский переулок. Начальник Московского охранного отделения, даже по мнению самих кружковцев, не раз ими высказанному на собраниях, был большим либералом. Это все-таки давало Дрягалову хоть какую-то, пускай самую призрачную, надежду. Ничего другого ему больше не оставалось.

Дрягалов подъехал к охранному отделению в лучшем своем экипаже, заложенном парою тонконогих с отливом вороных. Егорке, своему кучеру, он велел надеть плюшевый жупан, расшитый шнуром и новый картуз и вообще показать сегодня всю свою удаль. Егорка не посрамил ожиданий хозяина. Промчал его Москвою с ветерком и у охранки осадил так лихо, что Дрягалов услыхал, как во втором этаже сразу же с любопытством скрипнуло оконце.

Он вошел в плохо освещенное, крайне неуютное помещение, выкрашенное в грязно-желтый цвет. Перед ним тотчас вырос непредставительного вида статский, ширококостный, рябой, с недобритыми возле ушей кустиками волос, человек лет пятидесяти. Глядя на него, Дрягалов невольно вспомнил своего блестящего петербургского управляющего. Он подал статскому свои документы и сказал, что ему срочно по очень важному делу необходимо видеть господина начальника. Статский просил подождать, пока он доложит, и удалился. Через несколько минут он вышел и пригласил Дрягалова следовать за ним. Он привел его в просторный кабинет во втором этаже, в котором, под портретом государя, сидел тоже статский, но очень симпатичный, моложавый и благородный лицом и осанкой человек. Перед ним на столе лежали бумаги Дрягалова. Он жестом показал вытянувшемуся рябому, что тот может быть свободен и предложил Дрягалову садиться.

Чиновник представился Викентием Викентиевичем, – и ничего более сообщить о себе визитеру не посчитал нужным. Они беседовали довольно долго. Острый ум и не подводившая никогда интуиция сразу же подсказали Дрягалову, что этот чиновник о нем знает больше, чем должно быть известно человеку, ознакомившемуся только с его документами. Логики Дрягалов не изучал, но сообразил, что собеседнику, вернее всего, в какой-то степени известно о его участии в кружке. Собственно, какую там еще логику надобно знать, чтобы догадаться, что за сведения о нем могут быть известны чиновнику этого учреждения. И Дрягалову теперь ничего не оставалось, как только опередить его и самому объявить о своем преступлении. Он так и сказал чиновнику, что он уже около года является членом социалистического кружка, который, впрочем, кроме переливания из пустого в порожнее, насколько он сумел понять, ничем больше не занимается. Но речь в данном случае не о нем. После этого признания и до конца их разговора глаза чиновника уже не переставали поблескивать улыбкой. И Дрягалов не без удивления почувствовал его к себе благорасположение. «Но, полагаю, господин Дрягалов, – сказал Викентий Викентиевич, – вас привела сюда не острая потребность выдать кружок, а, по всей видимости, какие-то совсем иные обстоятельства. А что касается вашего членства и вашей роли, то нам это давно и хорошо известно. И смею утверждать, как это ни странно вам покажется, ваша роль в чем-то даже небесполезна для нас. Но сделайте милость, изложите, с чем вы пожаловали». Дрягалов рассказал о Машеньке все как есть, разве не упомянул на всякий случай о пистолете. Чиновник выслушал его с огромным интересом и заключил, что все это очень похоже на недоразумение. Скорее всего, ее арестовали по ошибке, может быть, приняли за другую, во всяком случае, это какая-то роковая случайность. Если и арестовывать ее, то для этого больше оснований было у московского отделения, наблюдавшего за Носенковой в последнее время, а не у петербургского, из поля деятельности которого она давно вышла. И, конечно же, он вернет ее в Москву, – это сделать не сложно. И, если у петербургских коллег не будет против нее новых своих обвинений, говорил чиновник, то мы не станем ее задерживать. С нашей стороны нет теперь причины содержать ее под арестом. Половина тяжкого груза свалилась с плеч Дрягалова, и он про себя возблагодарил Господа. «Мы отпустим ее почти наверно, – продолжал Викентий Викентиевич, – но, видите ли, господин Дрягалов... вы сами-то как находите ваш социалистический кружок?». Дрягалов честно ответил, что находит кружок явлением столь же интересным, сколько и бесполезным. Слушать смелые и восторженные прожекты о лучшей доле человечества весьма интересно и, в общем, где-то поучительно. Но поскольку эти прожекты, как правило, совершенно оторваны от реальности, то практическое их значение вызывает крайнее сомнение. Чиновник согласно кивал головой. «Да, действительно, – сказал он, – люди они молодые, горячие, легко увлекающиеся. Далеко ли им до неверного шага, до ошибки? Вы сейчас с таким участием, так красноречиво рассказывали о Носенковой,  что я, кажется, начинаю ей симпатизировать. Но скажите, разве справедливо было бы, чтобы эта образованная, добрая, красивая девушка окончила жизнь свою в сыром каземате или в таежных крепях? И ради чего? – по прихоти какого-то теоретика-авантюриста, ненавидящего Россию и все русское более всего на свете. А ведь большинство кружковцев – это такие же заблудшие, как Носенкова. Так неужели нам, старшему поколению, недостанет мудрости, чтобы отделить зерна от плевел, чтобы уберечь от ошибок заблудших и избавить их и все общество от непримиримых, закоренелых недоброжелателей России?».

Дрягалов и сам уже пришел к таким мыслям и только сидел удивлялся теперь, что встретил так неожиданно единомышленника. И встретил его там, где никак не ожидал встретить. Чиновник спросил его, согласен ли он, что всякий честный человек, патриот, должен способствовать избавлению своей родины от таких закоренелых недоброжелателей. Дрягалов прекрасно понял, какой намек содержит этот вопрос. И хотя он и был согласен с выводами чиновника, его утвердительный ответ выглядел бы скорее как благодарность за Машеньку, а не как поступок по велению совести. И все-таки его секундное сомнение разрешилось в пользу Машеньки. Он согласился. Чиновник встал из-за стола, протянул Дрягалову руку и сказал, что рад был найти сочувствие. «Будем, если не возражаете, иногда с вами видеться, господин Дрягалов, – сказал он, – как только Мария Носенкова будет у нас, вам тотчас дадут знать».

Из Гнездниковского переулка возвращался домой новообращенный сотрудник охранного отделения.

Два дня спустя к Дрягалову послали опять явиться в Гнездниковский. Чиновник встречал его уже совсем дружески. Он сказал, что Машеньку только сегодня утром доставили из Петербурга, вины за ней нет, как он и предполагал, и господин Дрягалов может сейчас же пойти обрадовать ее известием об освобождении.

Машенька сидела в пустой совершенно комнате в первом этаже. Она вполне готова была и пострадать, раз так вышло, и не подозревала даже, что через полчаса будет вольна пойти, куда ей заблагорассудится. Но, при всем своем хладнокровии, она все же чуточку смутилась, когда увидела в дверях Дрягалова. Но самым странным ей показалось не само его здесь появление, а совершенно несвойственный Дрягалову дотоле вид попавшего в зависимость, в кабалу человека. Кто-нибудь посторонний решил бы, что из двух присутствующих в этой комнате людей, свободы лишен мужчина, но отнюдь не девушка. Каково было Дрягалову объясняться теперь! Он откашлялся. И не медля больше, потому что держать это в себе было совершенно невыносимо, объявил, что стал сотрудничать с организацией, в стенах которой они сейчас находятся. «В общем, променял я душу, Марья Лексевна, на вашу свободу, – сказал Дрягалов. – Знаю, такая свобода вам горше неволи будет, от  клятвопреступника-то полученная. Но не мог я ничего с собою поделать. Потому как люблю я вас, Марья Лексевна. И не жаль мне, выходит, самой души своей. Вот вам мое слово. Что хотите теперь делайте. Я не боюсь держать ответа перед товарищами вашими. Расскажите им, что Дрягалов провокатор. Только я не назвал никого. Истинный крест. Да здесь и сами про кружок знают не хуже нас с вами. Прощайте же, Марья Лексевна. Если господа нигилисты побоятся у меня засады, пусть пришлют мне прийти, куда укажут, – приду!». И Дрягалов вышел вон. Его поступь вновь обрела былую уверенность. Машенька недвижимая еще долго сидела и смотрела в пол. Наконец вошел человек и предложил ей уходить.

Вечером того же дня Машенька пришла в ставший ей таким близким дом в Малой Никитской улице. Она нашла Дрягалова в комнате, где обычно у них проходили заседания кружка. Он сидел за огромным круглым столом посреди комнаты, куда на собраниях он никогда не садился. Перед ним лежал большой писаный вязью с киноварью Апостол. На Машеньку он только что взглянул и снова будто бы углубился в чтение. Она подошла к Дрягалову сзади и опустила руки ему на плечи. «Простите меня, Василий Никифорович», – сказала она тихо. Дрягалов бережно, как бесценное сокровище, взял своею сильною рукой нежную Машенькину ладошку и поцеловал восхитительный указательный пальчик. Эти маленькие ладошки одним только своим прикосновением красноречивее уст сообщили, что Машенька за какие-то часы, после их трудного объяснения, сильно переменилась. «За что же мне вам прощать, Марья Лексевна? – отвечал Дрягалов, уже предчувствуя необыкновенную развязку. – Не по моим ли грехам все беды?» – «Если вы, Василий Никифорович, считаете давешнее грехом, то и я тогда тоже небезгрешна». У Дрягалова перехватило дыхание, будто от удара электричеством. В нем взыграло ретивое! – как говорится. Он даже не сразу сообразил: что это – неожиданное счастье или новое недоразумение? И, пользуясь двусмысленностью ее последней реплики, – хотя истинный-то смысл этих слов был ему ясен вполне! – он в шутку спросил: «Вы тоже у них на службе?». – «Я тоже вас люблю», – ответила она. Дрягалов поднялся и настойчиво потянул ее за руку к себе. Он стиснул Машеньку в объятиях с такою силой, что глаза ее запросили пощады, и поцеловал в самые губы. Дрягалов хотел было подхватить Машеньку на руки, чтобы куда-то нести, но тут же оставил свое намерение, с такою укоризненною мольбой она прошептала: «Василий Никифорович...» Тогда он поспешно вышел из комнаты, и сейчас из глубин дома раздался его голос: «Егорка! Живо запрягай вороных! В Кунцево теперь еду!».

Уже за Дорогомиловскою заставой, устав и одурев от долгих поцелуев, Дрягалов спросил: «А что, пистолет остался у питерских сыщиков, или они его в Москву привезли?». – «Какой пистолет?» – не поняла сразу Машенька. «Да браунинг же». – «Ах, пистолет! К счастью, у меня его с собою не было. А то, думаю, Василий Никифорович, меня не спасло бы даже ваше отчаянное самопожертвование». Машенька ласково ему улыбнулась. А Дрягалов остолбенел от неожиданности. «Не было?.. – проговорил он растерянно. – Но где же он?!». Теперь уже растерялась Машенька: «А что такое случилось? Был обыск?». – «Да… можно и так сказать... Да где ж он?». – «Понимаете, Василий Никифорович... я не утерпела... показала его Диме. И он попросил меня дать пистолет ему поиграться. Мальчишка же...» – «И он все это время был у него?!» – вскрикнул Дрягалов. Откинувшись на просторном диване английской коляски, он захохотал так раскатисто, что в улице за заборами залаяли собаки, а кони понесли еще шибче.

Машенька перестала участвовать в кружке. И даже с кружковцами предпочла больше не встречаться. Она попросилась у Дрягалова остаться жить на его кунцевской даче. Дрягалов с радостью исполнил ее просьбу. Он взял для нее горничную, и сам наезжал туда чуть ли не всякий день. Господа нигилисты отнесли Машенькино ренегатство исключительно на счет ее романа. Но особенно они не могли ее осуждать, потому что Дрягалов по-прежнему кормил их и выдавал карманные. К чести своей, они старались не замечать случившегося. К тому же вскоре Дрягалов решил, не без причины, разумеется, отправить Машеньку заграницу. И сама Машенька, и вся эта история ушли в прошлое и перестали почти кружковцев интересовать. А незадолго до появления в кружке Мещерина с тремя подружками Дрягалов получил желанную весть из Парижа: родилась девочка.



[1] Журнальный вариант

[2] Да здравствует республика! (фр.).

[3] Через тернии (лат.).

Дополнительная информация