АНАТОЛИЙ  ЛИБЕРМАН

ЛИТЕРАТУРНЫЙ  ОБЗОР

         Михаил Кралин. Артур и Анна: Роман без   героя,   но все-    

          таки о любви. Томск: Водолей, 2000. 287 с.

 

В предыдущем номере «Мостов», рассказывая об очередном сборнике «Русские евреи в Америке», я упомянул статью Феликса Розинера об Артуре Лурье. Основным источником его статьи послужила книга Кралина, и тогда же я решил ту книгу перечитать (так как читал ее сразу после выхода и многое забыл) и рассказать о ней. К счастью, никто не заставляет меня рецензировать только новинки. Обзор – емкий жанр.

     Будучи студентом четвертого курса филфака (1969 год), Кралин стал изучать творчество Анны Ахматовой, сначала лишь раннее. Эти занятия имели неожиданные последствия. Он узнал о существовании Артура Лурье, тогда еще «засекреченного» в СССР. В 1972 году он вступил в переписку с Ириной Александровной Грэм, полугражданской женой Лурье (полугражданской, потому что Лурье не помышлял бросить законную жену, и его вполне удовлетворяло эксплуатировать, чуть ли не держать в рабстве фанатически преданную ему жинщину).

     Отец Кралина занимал видное место в «органах», и до поры, до времени на эпистолярные шалости сына они смотрели сквозь пальцы. Сам Кралин впоследствии обзавелся партийным билетом однако карьеру делать не спешил: не защитил в срок диплома, работал директором школы а Архангельской области, куда попросился сам, но потом сделался профессиональным писателем (в частности, издал антологию поэтов серебряного века, 1991), а на исходе советской власти написал книгу, о которой идет здесь речь. Она долго гуляла в самиздате. Потом ее за счет автора выпустил «Водолей», и наконец, она вышла с дополнениями вторым изданием (2000 г.). Переписка с Грэм продолжалась несколько лет и была ею прервана без объяснения причин; последнее письмо Кралина вернулось нераспечатанным.

     Исследования привели автора  к знакомству и с Ниной Михайловной Конге, с ранних лет жившей стихами Ахматовой и никогда не изменившей первой любви. Нину Михайловну безответно любил брат Лурье, Яков Сергеевич, погибший в первые месяцы войны. Она не разделяла его чувств, и в старости ей осталось горькое понимание того, что она по легкомыслию прошла мимо своего счастья. Памяти Конге и посвящена книга, основную часть которой составляет переписка с нею и с Грэм (преимущественно их  письма), перемежающаяся отступлениями и пояснениями.

     Говоря об этой книге, приходится в равной мере оценивать ее, ее сочинителя и персонажей: Лурье, Грэм (едва ли не главную героиню романа) и Конге. Русской поэзии невероятно повезло, что Лурье бросил жену с маленькой дочкой и Ахматову, уехав по официальной командировке в Берлин, и никогда на родину не вернувшийся. Дома он пополнил бы  хорошо известный список: Гумилев, Анреп, Шилейко, Пунин, Гаршин... А вырванный с корнем, он навсегда остался в сердце Ахматовой. Он был ее неутоленной жаждой, вечной любовью (хотя едва ли заслужил подобную честь) и вечным собеседником. Как случается со многими импульсивными натурами, возлюбленная тень имела над Ахматовой большую власть, чем живые люди. Без той разлуки не было бы многих шедевров ахматовской лирики и не было бы «Поэмы без героя». Герой отсутствовал, но был неизменно рядом.    

     Персонажи, насколько позволяет судить о них книга, выглядят так. Автор. Бескорыстный и на удивление наивный исследователь (поначалу он не подозревал, что его письма в Америку перлюстрируются), с юности покоренный культурой серебряного века и ставший ее знатоком и бытописателем. Он ненадолго, но прочно связал себя с двумя женщинами. Для Грэм он сделался суррогатом боготворимого спутника. Она писала ему гигантские письма, собиралась завещать золотое кольцо с рубином и часть архива (но  передумала). Для Конге он превратился в суррогат одновременно Я.С. Лурье и умершего сына. Ее письма полны нежных чувств и укоризн. Осведомлен он был о литературных делах превосходно и имел доступ к сам- и тамиздату.

     И.А. Грэм. Литературно и музыкально одаренная женщина, сохранившая богатый и почти безупречный русский язык (ее молодость прошла в Шанхае), склонная к экзальтации на грани истеричности. Не только в душе Ахматовой осталась незаживающая рана. Через десятилетия пронес и Лурье свое чувство к ней. Не будь эмиграции, он, скорее всего, расстался бы с Ахматовой и, говоря условно, не весь век носил бы на груди ее портрет: оставленный храм потихоньку бы развалился и зарос травой. Но вдали от Ахматовой он неизменно искал в других женщинах сходства с ней, замучил их разговорами и воспоминаниями о том романе, вечно думал о прошлом и вполне натурально страдал. Неудивительно, что Грэм, жертвенно служившая Лурье, терпевшая его алкоголичку жену (женщину благородных кровей, но в высшей степени заурядную) и нередко содержавшая обоих, возненавидела Ахматову, а заодно и ее поэзию. Она даже в докладе Жданова обнаружила крупицы истины.

     Грэм засыпала Кралина упреками. Зачем он занимается стихами жалкой подражательницы Кузмина и Блока? О Блоке и надо писать, а еще о мудрейшем и человечнейшем Чехове. Кралин, несмотря на пиетет, испытываемый к столь щедрой к нему корреспондентке (какими именами он только не называл ее, в каких восторженных комплиментах не рассыпался!), не внял советам и поначалу мягко пытался урезонить ее. Сама Грэм превратилась в духовного близнеца Лурье. Блок был его божеством и потому ее тоже. Лурье плохо отзывался о Мандельштаме, признавая лишь некоторые его ранние стихи (поздние написаны «как-то не по-русски»), и она разделяла его пренебрежение. Лурье ненавидел евреев (о чем речь впереди), и она относилась к ним так же («... я изводилась [т.е. извелась] из-за войны на Ближнем Востоке [1973 год]; я, конечно, за арабов, как же может быть иначе???» (с. 77).

      Потеряв небольшое состояние (пенсионный фонд мужа, чью фамилию она взяла), Грэм вынуждена была зарабатывать не на метафорический, а реальный и скудный хлеб изнурительной работой. Она с гордостью говорила, что скорее бы умерла, чем приняла от кого-нибудь подачку. Но эта гордость была, всего вероятнее, самообманом, поскольку никто ей подачек не предлагал и предлагать не мог. Долгое время она жила в Сан-Франциско, а потом переехала в Нью-Йорк. Э.А Зальцберг, редактор серии «Русские евреи в Америке», имел в своем распоряжении текст очерка Розинера с пометками Грэм. Очерк заканчивается так: «Я сердечно благодарю дорогую Ирину Грэм, без участия которой эта статья не была бы написана. Я благодарю также... Михаила Кралина (он опубликовал в своей книге «Артур и Анна» письма Ирины Грэм...» (я опустил три имени). Комментарий (по примечанию Зальцберга): «‘Он напечатал мои письма без моего разрешения и переделал их. Он также объявил меня сумасшедшей. Это...’ (далее следует весьма нелицеприятная характеристика М. Кралина, которую редактор-составитель счел возможным опустить». Не постороннему решать, где тут правда, а где выдумки, но едва ли письма опубликованы без разрешения Грэм; в начале переписки она позволила Кралину делать с их корреспонденцией всё, что он найдет нужным, даже редактировать их. В тот период она бы только радовалась появлению своего имени в советской печати, куда издавна мечтала прорваться. Трудно  поверить и тому, что текст писем «переделан» (он только во многих местах сокращен). Сумасшедшей она нигде в книге тоже не названа. О причине разрыва мы ничего не знаем. Грэм умерла в 1996 году, пережив своего кумира Лурье на тридцать лет.

     Лурье. В молодости он был видным футуристом. Футуризм в музыке – слабо разработанная тема, но «музыку революции» Лурье слушал охотно и принял пост комиссара, заведующего  Музыкальным Отделом Наркомпроса. Службу нес охотно и привилегиями пользовался без угрызений совести, хотя и не столь рьяно, как Пунин, следующий муж Ахматовой. К огорчению многих, получив за подписью Луначарского командировку в Берлин, он, как уже сказано, в Россию не вернулся.

     Лурье отличало сочетание вихревых страстей и слабой воли. Такие люди превращают жизнь преданных им людей в ад. Эгоист и патологический бабник, Лурье был довольно ленив и не принуждал себя к работе, хотя его музыкальное наследие американского периода с учетом монументальной оперы «Арап Петра Великого» не так скромно. В Европе он пользовался успехом, а в Америке его первое время держал на плаву, а потом загубил союз с Сергеем Кусевицким, которого терпеть не могли и даже презирали крупнейшие дирижеры того времени. После смерти Кусевицкого Лурье остался не у дел.

     Как можно было ожидать, Лурье терпеть не мог Америку. По хорошо известной традиции и он, и Грэм презирали американцев за  бескультурье и бездуховность. «Придут гости, и думаешь, не подать ли им на обед сено». В отличие от Грэм Лурье говорил по-английски плохо и тесных контактов с американцами за пределами круга славистов не имел. В одном он был, однако, прав: пробиться композитору-иностранцу в Америке крайне трудно, особенно если его манера письма не соответствует установленной норме. Место на Олимпе занял Стравинский, в прошлом друг Лурье, а позднее враг (но ссора произошла по личным, а не по профессиональным причинам).

     Конге. Эта скромная женщина сказала о себе почти словами толстовского Карла Ивановича, что она была несчастна уже в утробе своей матери. Ее жизнь состояла из сплошных потерь, и на склоне лет она привязалась к Кралину и совершенно утопила его в обожании. Она жила в Ленинграде, и Кралин не только писал ей, но и заходил к ней во время своих приездов. Как ни странно, и эта казавшаяся вечной связь оборвалась внезапно, и снова причины разрыва нам неизвестны, но приведены письма Конге с жалобами на черствость корреспондента. Упоминается какая-то ошибка, которую она, быть может, допустила (и за которую молит не казнить ее слишком сурово), и подозрение, что Кралин ушел из ее жизни, когда она перестала быть ему нужна. Кралин ничего не объясняет, но свое сочинение посвятил «светлой памяти Нины Михайловны Конге», умершей в 1977 году.

     В книге есть две темы, связанные с главными персонажами и имеющие самостоятельное значение. Первую можно было бы назвать цитатой из Ахматовой: «Полынью пахнет хлеб чужой». Речь идет не только о несимпатичном поступке Лурье, поступке, который ни у кого не вызывает энтузиазма (уехал за границу комиссаром,  бросил семью и любовницу и не вернулся, а когда успех оставил его, предался ностальгии). Задается извечный вопрос, можно ли покинуть родную землю в годину бедствий.

     К Лурье этот вопрос не относится: похоже, что он не воспринимал свою эпоху как лихолетье: просто уехал в Европу, где ему очень нравилось, и остался. Но о любви к родине рассуждают все. Среди них И.А. Грэм (по ее признанию, известная большевичка, –  как хорошо быть славянофилом и большевиком, живя на Западе! Вот и Лурье уверял Судейкина, что одна Россия рано или поздно спасет мир от насилия и торгашества.) Осуждала уехавших и Н.М. Конге (она особенно жестко: кроме как Кралину, она никому, даже себе, ничего не прощала). Ей вторит автор, который говорит о 1923 годе, как о заре подлинной духовной свободы в отличие от призрачной, сомнительной свободе западной цивилизации. Мне только не совсем понятно, почему он восхищается Саломеей Андрониковой, эмигранткой с незапамятных времен. И Пастернак срифмовавший, когда это понадобилось, Сталин / завалин, был большим патриотом. Однажды он принимал у себя гостей. Среди них оказался Вертинский, который произнес: «Я поднимаю этот бокал за Родину, потому что те, кто с ней не расставались, и понятия не имеют о том, как можно любить Родину!»  Пастернак в бешенстве вскочил и крикнул: «Как Вы смеете говорить о любви к Родине! Вы говно». Не очень поэтично, но вполне доходчиво. И Ахматова его поддержала (с. 268-269).  Любопытно, что бы прокричал Пастернак Гоголю, Глинке, Тютчеву, Герцену, Тургеневу, Плеханову и собственному отцу. Вряд ли его взрыв предназначался для стукачей, сидевших в тот вечер за столом.

   

     Вторая, менее значительная, но тоже важная тема – евреи. Наум Израилевич Лурия сделался Артуром Сергеевичем Лурье и принял католичество. Из Парижа в 1939 году ему всё же пришлось бежать: немцев его превращения не трогали. Лурье готов был кормить американцев сеном, а с евреями его отношения складывались так: «Он говорил, что только очень бедные евреи бывают людьми. Он не выносил еврейскую буржуазию и плутократию: столкнувшись с каким- нибудь явлением спекуляции, жадности, саморекламы, делячества, хвастовства, он с отчаянием в голосе восклицал: ‘Боже! За что я так наказан? Почему я родился среди этого ужасного народа?’ Для того, чтобы не стать в ряды настойчивых или назойливых евреев, пробивающих себе дорогу к карьере любым способом, А.С. был намеренно, подчеркнуто скромным. Он, как огня, боялся репутации оппортуниста. А.С. говорил, что еврейство закончило свою ‘миссию’ после явления Христа. Он презирал раввинизм, синагогу с ее гешефтами, Талмуд с его скептицизмом и ухищрениями; он говорил, что евреи-сионисты, получив свою обетованную страну, не нашли ничего лучшего, чем создать в Палестине буржуазное государство с ... уклоном в фашизм! А.С. настолько презирал Израиль и весь его дух, что отказался вступить в правление библиотеки в Иерусалиме после того, как ему прислали пригласительное письмо. Он негодовал и бесновался, когда евреи в Израиле приняли от немцев ‘цену крови’ – выкуп за тех, кого гитлеровцы замучили или сожгли в газовых печах» (с. 72-73). Этюд на тему «Русские евреи в Америке». О фашизме в Израиле с пеной у рта писали тогда многие американские и переехавшие в Америку знаменитые евреи, включая Эйнштейна. Сходно, но с другой мотивировкой убивался по поводу своего происхождения Пастернак.

     На заднем плане вырисовываются две фигуры: Саломеи Андрониковой и О.А. Глебовой-Судейкиной. Тема их писем та же, что у Кралина – Артур и Анна. В письмах Грэм читатель найдет порой убийственные, порой иронические характеристики Гумилева, Кусевицкого, Стравинского и его «клеврета» Роберта Крафта, Шарля Мюнша, Сергея Лифаря и диких ревнивцев Сергея Судейкина и Шилейко. Но друзей Лурье она, естественно, пощадила.

     Вот несколько наугад вырванных фраз. Акмеизм был контрреволюционным, а Гумилев провинциален до убожества (с. 87). Бунина Грэм не любила «за его холодное бесстыдство», а З.Н. Гиппиус была  великолепна (с. 49). Н.Я. Мандельштам: «Ведьма и халда [то есть стерва], написала две книги на одесском воляпюке» (с. 90). Солженицын: «Негодяй и делает на своем ‘прожекте’ большие деньги. Почему бы ему не уехать в Израиль и не открыть там лавочку какого-нибудь барахла?!» (с. 90). «Мемуаров Одоевцевой и Берберовой я не читала и читать это скандальное вранье не собираюсь. Что я о них думаю? Отвечу одним словом: сволочи... Кто-то втиснул ее [Берберову] в Ейль, но там ее пожрал Ульянов, бывший гитлеровец... [он] обладает хваткой военного преступника.... Вот [Глеб Петрович] Струве, тот просто дурак, но всё же он якшается со всей этой сворой». «Пруст... всегда действовал на меня усыпляюще, и личность его мне антипатична... Еврейский мальчик, сноб, жаждавший проникнуть в самый высший свет. Андрэ Жида я просто ненавижу» (с. 91-97).

     Кралин тоже терпеть не мог Н.Я. Мандельштам, а Грэм готова была растоптать всех «содомитов», которых в литературе и искусстве был пруд пруди, и частично прощала этот смертный грех одному Кузмину за его талант (с . 94-95). («Один там только и есть порядочный человек: прокурор; да и тот, если сказать правду, свинья»). «Только глубокая провинциалка может назвать Шаляпина ‘славой и торжеством’ России (с. 95; такой провинциалкой была Ахматова). «Я знаю со слов А.М. Ремизова, что книги  Лифаря для [т. е. за] него писал Ростик Гофман (сын профессора-пушкиниста). Глупее Лифаря был только его брат Леонид» (с. 173). Пикантно, как сказала бы Ахматова.

     «О кончине его нигде не было ни строчки. В ‘Нью-Йорк Таймс’ было напечатано объявление среди прочих на букву ‘л’, что умер Артур Лурье, муж Элизабет Белевской. Это всё. Он ведь был известным музыкантом, о нем написано во всех музыкальных словарях. И в русской газетенке тоже ни строчки» (с. 149; из письма Ирины Грэм Саломее Андрониковой от 30. Х. 1966 г.).

     Музыка «Артура» понемногу возрождается, а звезда «Анны» сияет ярче с каждым годом. Книгу Кралина читать интересно. Личность автора раскрывается плохо, но не о нем речь.

 

 

РАЗМЫШЛЕНИЯ О СОВРЕМЕННОЙ ЛИТЕРАТУРЕ

 

Время от времени я читаю книги, получившие премии или рекомендованные мне знакомыми, в надежде хотя бы частично уследить за потоком российской художественной литературы. Почти всегда меня постигает разочарование. Ниже я расскажу о двух таких книгах.

 

          Александр Иличевский. Матисс. Москва: Время, 2008. 439 с.

 

Как и принято в современной беллетристике, название книги условно и с сюжетом не связано. Матисс упомянут в тексте дважды (с. 249 и 299), чтобы читатель понял: лежащая перед ним книга напоминает полотно этого художника (смешение красок? условность композиции? обратная перспектива?). Но полотно растянуто на четыреста с лишним страниц, и прогулка по этой псевдоматиссовой галерее утомительна. Пройдя примерно четверть ее, догадываешься, что перед тобой не роман, а серия пересекающих друг друга эпизодов, рассказанных иногда вразбивку, а иногда в естественной последовательности.

     Завязка обещает многое, так как мы сразу знакомимся с математиком Леонидом Королевым и двумя бомжами: Вадей и его умственно отсталой подругой Надей. Королев, воспитанник интерната (так что его будущая бездомность запрограммирована), родился в начале семидесятых годов. Он проявил большие способности к математике и в послеперестроечное время еще успел кончить институт, но аспирантура, как и всё вокруг, развалилось: заброшено, загублено и разворовано. Однокурсников разнесло по жизни «неописуемо»: «...кто-то, как он, впал в прозябание, кто-то стал богатым, кого-то – по части бизнеса – посадили   вымогатели или конкуренты, кого-то по той же части убили, и лишь немногие сумели остаться в науке, да и то ценой эмиграции» (с. 96). Мы потом встретим людей со степенями, ставшими расклейщиками афиш, успешными жуликами и бизнесменами. «К четвертому курсу стипендия превратилась в пыль. В общаге они питались пшенкой и маслинами, мешок с которыми сосед, любитель спелеологии, привез из Орджоникидзе... В академическом институте, к которому он был приписан, из сотни сотрудников в стране остался десяток» (с. 124).      Бродяжничество двух бомжей, а потом и Королева никакому плану не подчинено: надо прокормиться, найти место для ночлега, рыться в помойках, что-то на себя надеть. Слабоумие Нади оказало автору плохую услугу: слишком очевидна символика (из аннотации: «Образ бомжа быстро теряет... значимость социального типа и становится почти метафорой существования соотечественника... в современном мире»), а следить за поведением беспомощной, почти бессловесной женщины легче, чем за поведением полноценного человека. Путь Королева на дно прослежен  подробно, хотя последний шаг в пустоту всё же неожидан. Тягостны, чудовищны картины России 2008 года, но по моему убеждению  литература не служанка социологии и этнографии: она о людях; энциклопедий русской жизни и так предостаточно, и не современному писателю гнаться за Глебом Успенским и Гиляровским. Вадя (не говоря уже о Наде) интереса не представляет, и его поступки нам безразличны. Например, он нашел иллюстрацию – портрет Пушкина, как его изобразил Кипренский, – побрился, оставив бакенбарды, и сходство оказалось поразительным. Забавно. И всё так.

     Нас захлестывают каталоги вещей и бесконечные ряды однородных членов. На кладбище: «Краткий набор средств – даты рождения и смерти, фамилия (часто вышедшая из употребления), памятник  – или его отсутствие, железный, ржавый или подновленный крест, проволочные выцветшие цветы, яичная скорлупа, конфетные обертки, изорванные птичьими клювами, тщательно выложенная – или, напротив, раскрашенная плитка; квадратный метр, обнесенный оградой, или площадь со скамейкой, клумбой, пьедесталом и никилированным хозяйственным ящиком, гранитные полированные глыбы с полноразмерным портретом непохожих на себя мертвецов; трогательная роскошь могил рано ушедших; отчаянная аккуратность убранства – след каждодневных посещений; совершенная затертость, заброшенность  иных могил, которые вот-вот приберут к рукам новые мертвецы; многосемейные, наследные могилы с чередой надписей многоэтажных захоронений...» (с. 180-181). Некоторые описания  растянуты почти на две страницы. Они обычно вводятся предложениями: «Ему нравилось» или «Королев любил». Это Матисс? Скорее подражание «Старосветским помещикам», но лишенное гоголевского обаяния. Есть и другие виды набивки, особенно пересказывание снов, заполонивших современную литературу.

     В какой-то момент Королев заказывает копию надгробия девушки с датой по-немецки «20 февраля 1893».  Скульптура становится его собеседницей, чуть ли не подругой. С ужасом ждешь, что новая Галатея оживет. Он даже накинул на нее вуаль и надел ей кольцо на палец. Что будет? Согнет каменная гостья палец, как в «Декамероне» и у Мериме? Не совсем, хотя свадьба не обошлась без мести. «Надел ей и, севши напротив, выпил бутылку шампанского. Что-то бормотал над краем бокала, смотрел в окно неотрывно, кивал своему опьянению. Стемнело. Не зажигая света, откупорил бутылку коньяка, хлебнул. Подождал и, осторожно дотянувшись, дрожащими пальцами приподнял вуаль. Свет дворовых фонарей тронул тени, лицо мертвой девушки обратилось к нему. Он прянул, зашатался, повалил стул и кинулся в спальню, где упал без чувств» (с. 184). Приходишь в смущение от подражательности, вторичности, а главное, ненужности этой сцены.

     Всеядный Леонид Юзефович пишет, что не знает «в нашей сегодняшней литературе прозы такой изобразительной силы, такого охвата жизни, и при этом – необыкновенной поэтичности». Но он и от Прилепина в восторге. Как можно было предположить, роман не кончается ничем: бомжи уходят в одну сторону, а Королев, поклявшись никогда больше никого не ждать, – в другую. Заключительный абзац растекается в красивом глубокомыслии: «Нет у времени молвы. И Господь заливает мгновение в половодье, где я Мазаем тысячу солнечных зайцев везу для тебя. Когда я умру, ты закутаешься в солнечную шубу, как в конце аллеи в протуберанец» (с. 439). Что говорить? Метафора.

 

          Владимир Сотников. Покров. Москва: Эксмо, 2010. 315 с.

 

Есть отвратительная традиция, расхваливая автора, выводить его родословную. Получается, что все писатели – в лучшем случае изворотливые эпигоны. Об авторе «Матисса» сказано, что он вызывает ассоциации с Платоновым. Спрашивается, чем похож косноязычный  трагик Платонов на мягкого, растекающегося словом по древу лирика Иличевского? В предисловии к «Покрову» Андрей Битов называет три других заветных имени: Пруст, Бунин, Набоков. Пропущены только Джойс и Кафка, без которых джентельменский набор неполон, и почему-то никогда не упоминается Андрей Белый. Если уж искать сходство, то подозреваешь, что герой первой части «Покрова» – родня некоторым фолкнеровским персонажам: он не то хрупкая артистическая натура, не то шизофреник, но так как время от времени сообщается, что он благополучно вырос, то за его судьбу не беспокоишься. Рассказано, что мальчики (действие происходит в доперестроечной деревне) построили себе домик в ветвях дуба и там прячутся, – это вроде бы из «Травяной арфы» Трумана Капоте. Но детали не определяют целого, а сходные мотивы есть всюду (иногда они случайны). Если уж с кем-то сравнивать Сотникова, то с Пришвиным. Но Пришвина читать интересно, а Сотникова – скучно. На мой взгляы, «классиков» Битов перечислил всуе.

      Характерен акцент во всех отзывах о книге. Битов: «Сотников – именно прозаик, упорный и ищущий именно прозу в том ее значении, которое разработала русская классика, то есть художественную». Владимир Маканин:  «...целое море тонкой, изящной и глубоко продуманной, и хорошо написанной прозы» (Битов говорит, что Маканин был «непосредственным учителем» Сотникова). Татьяна Бек: «Проза Владимира Сотникова – настоящая, не сконструированная, а выдышанная. У нее настолько правдивый и достоверный ритм..., что веришь автору всецело» (как же может быть несконструированная проза?! Что же, Сотников пишет, как птица поет?).  Игорь Виноградов: «... образец пристальной и сложной психологической прозы». Опытный читатель легко разгадает шифр: от книги ждать нечего; повествования не будет: будет «проза». Похоже, что между боевиками (и умными детективами) и Прустом раскинулась гигантская пустошь, которую вспахивают немногие и крайне неохотно.

     Введение называется «Конец света. Сон» – сон разума, жуткий и не определяющий тональности книги, но дальше будет много других снов, тоже мутных и вроде бы необязательных. В «Покрове» нет сюжета: люди куда-то ходят, встречаются, стареют, но всё это не жизнь, а бесформенный слепок с жизни. Например, мальчик просыпается в свой день рождения. Родители уже ушли, но мать оставила записку.

     «Задетая газета сползла со стола, обнажив сковородку, кувшин, хлеб – всё это старалось совпасть  со словами в записке. Улыбаясь, он налил в кружку молока, косясь на записку: ‘Пей молоко’ – молчаливое подтверждение  ничего не значащее без его участия. И сразу вспомнил, как вчера читал книгу – одна страница с крупными вверху словами  ‘Глава одиннадцатая’ и сейчас стояла перед глазами: два слова, и снизу серая россыпь букв. И страница вдруг закрыла бегущего по полю человека, и уже неизвестно, что там, за рассеянными по бумаге буквами – бежит ли дальше человек или сел на землю, обхватив голову руками, словно приговаривая неслышно про себя: ‘Глава одиннадцатая, глава одиннадцатая...’ Он допил молоко и усмехнулся застывшим на бумаге словам: ‘Пей молоко’, – слепые, они так и не увидели своего исполнения... Подойдя к зеркалу, он отчего-то вздрогнул и не удержался, заглянул за него, в темный угол с затихшим на полу мячом. ‘Надо накачать’, – подумал он, а какая-то бессловесная мысль уже пробежала холодом по волосам, словно они высыхали на легком ветерке, и вот он уже спешит отойти, оглядывается на ходу, успевая заметить в зеркале свою удаляющуюся спину.

      Громче обычного хлопнув дверью, он остановился на крыльце. Здесь было тепло – теплее, чем в доме. Солнечный свет падал отвесно сверху, и навстречу ощутимо поднималось с земли тепло. Не вынимая рук из карманов, он сел на ступеньку и вдруг услышал слабый хруст – и как что-то живое, выдернул из кармана оставленные матерью деньги. И, словно собираясь сделать приятную работу, он подтянул штаны, оглянулся – плотно ли закрыта дверь, подбежал к началу тропинки, пропадающей под нависшей ботвой картошки, оглянулся еще раз и пошел, подгоняемый странной бодростью» (с.126-127).

     И это несконструированная, надышанная проза? И в «Покрове», как и в «Матиссе», герой приходит на кладбище: «Могила отца была в конце кладбища, едва ли не самая крайняя. Молодая, слегка искривленная сосна росла в углу ограды – в день похорон она мешала людям подходить к гробу для прощания, и нижняя ветка была незлобно отломана молчаливым стариком из соседней деревни.

     Он выпил еще, захотелось лечь на усыпанную сухой теплой хвоей землю. Смотрел вверх, и казалось, что стволы деревьев направлены в одну точку, и если бы они были бесконечными в своей высоте, то неизбежно сошлись бы  где-то там, за высоким небом. Покачиваясь под ветром, деревья потягивали глубокими корнями, наполняя землю гулом.

     Большая птица серебристого цвета с круглым лицом почти без клюва бесшумно махала крыльями и пробовала вытянутыми вниз ногами прочность легкой пушистой вершины. Сосна задрожала, посыпались хвоинки и исчезли, растворились в переливе вспыхнувшего света. Белый огонь осветил лицо человека, тело вытянулось и стало невесомым, дрогнуло и всплыло, все быстрее поднимаясь вверх. Все силы разом исчезли и померкли где-то внизу. Оперение птицы сверкало перед самыми глазами, и он уже рукой готов дотронуться до медленных движений крыла. Глаза птицы удивили зеркальностью и глубиной. Всё застыло, молчание заставило его прислушаться и всмотреться – и издалека приближалось только что прошедшее мгновенье» (с. 305-306) – и еще десять страниц в том же духе. Такова почти вся книга.

     «Покров» – серия новелл, объединенных общностью героя и частично авторским я. Ребенок, кажется, один лишь раз названный по имени (Ванюша), возвращается взрослым мужчиной (Иваном). Такое имя дают герою незря. По знакомой уже формуле концовка загадочна и ложно-символична. Ее задача –  пояснить, что конца нет и быть не может, ибо герой Сотникова – время: «Я возвращаюсь домой с кладбища, оставив сзади удаляющуюся купину деревьев, и уже ожидаю молчаливой встречи с домом, который покажется сразу своей крышей и потом откроет за собой весь простор, где когда-то текла река, огромная и спокойная, и второго берега не было у нее никогда» (с. 315).

     Меня не покидает мысль, что Иличевский и Сотников вышли из одной школы, и школа эта представляется мне позавчерашним днем мировой литературы.

Дополнительная информация