Владимир Яранцев

 

 

Господин дворник

 

Повесть на кончике метлы

 

 

Часть первая. Быль

 

 

1.

 

Разрешите представиться: я Игорь Дейтич, дворник. Господин дворник, как некоторые меня называют. За осанку, это раз, и за то, что непростой я дворник, а «с биографией», это два. Служил я в театре, на подмостках, так сказать, сцены играл рольки что попроще: кондуктора, швейцары, официанты, парикмахеры, курьеры. В общем, «чего изволите» и «получи чаевые». Потом у меня взыграло, и стал я писать в газеты, критику, собственно говоря. Ибо навострил свой «глаз», благодаря своим полуролям, да и образование кое-какое было. Ну как тут не начать писать?

Потом только, когда первую рецензию написал, меня и осенило: так и только так настоящими критиками и становятся, когда ты попадаешь в промежуток между «делающими искусство» людьми на первых ролях и зрителем со стороны, бессловесным немым. Этот зазор и подстегивает твое перо, пришпоривает, право на промежуток отвоевывает. Перепентьев, правда, сказал, что никому еще не удавалось усидеть между двух стульев и догнать разом двух зайцев. Так это он от зависти сказал, потому что и двух слов связать не может. На бумаге. А я вот могу.

Правда, вскоре уже не мог. Потому что вдруг пропал дар критический, как только из театра меня уволили. За что, спросите вы? По-разному говорили. Одни, потому что так и не вырос я, мол, из ролей актеров-«подсобников», и режиссер уже не мог глядеть на меня без кислой гримаски своего обезьяньего личика (фамилия у него была подходящая — Лампионов, на Лимпопо, где много обезьян похожая, правда ведь?), пока не списали потихоньку «с корабля» на сушу. Другие толковали, что сгубила меня эта критика несчастная, что писал я не то и не так да еще и будучи актером этого театра: ну кто еще мог так оклеветать ту же вампиловскую, вернее, лампионовскую «Утиную охоту», назвав ее «костюмным трагифарсом» из-за того, что режиссеру очень уж глянется голенастая мода 70-х, и Зилов у него в цветастой рубашке и с усами под «Песняров»? Только я. И добавляли: не дали мне в той «Охоте» роль Официанта, в чем все и дело. И должен он быть — это же как дважды два! — тяжелым мизантропом, загадочным негодяем. А я его таким не видел: ну, спесивый, ну, надутый, фанфаронистый — только-то. Хотя тогда-то, когда почувствовал, что из театра вот-вот вылечу, наверное, и задумался впервые над сутью подобных «человеков из ресторана», как будто бы и лакеев, а с другой стороны, подлинных хозяев жизни, в отличие от тех, кто таковыми только мнят себя.

Но тут Перепентьев — всегда-то он так, словно навскидку, — изрек, что лучше всего мне преподавать. В нашем, говорит, театральном училище ту самую, говорит, критику и даже историю театра. Поготовишься, начитаешь спецлитературу — ты у нас способный — и будешь вещать с кафедры. Я и поверил, воодушевился. Прихожу, а мне говорят: вакансия у нас только литератора, т.е. преподавателя литературы. С дуру-то и пошел. Читал когда-то, что все читали — Толстого с Чеховым, Блока с Маяковским и даже редкого поэта Иннокентия Анненского: как звучит-то а, стихи в самом имени! Думал, что сгодится, хватит багажу — не филологи же студенты. И на первом же уроке опозорился: «Лицом к лицу лица не увидать приписал Пастернаку, а не Есенину. А потом неправильно ударил слово «пОминки» вместо «помИнки». С тех пор злость во мне завелась внутренняя, самая едкая. И при оглядке на мое псевдоактерство крепла, матерела. В библиотеках, конечно, сидел, в автобусах классику и Бердяева с Флоренским зачем-то читал — от той же злости перевернутой, что ли. Но язык от этого только пуще заплетался.

Нет, с годами, конечно, пообтерся, хитрее стал, опытнее. А злость осталась. На экзаменах срезал тех, кто меня доверчиво, всей душой слушал на лекциях и радовался их горю, корил отличников тем, что «а вот эту-то монографию критика НН вы, батенька, и не прочитали, на балл оценку вам за это снижаю». Иду потом домой и злюсь на себя, хоть под иномарку бросайся. И старую мать свою мучил злобным молчанием, а вечную кандидатку в жены — бухгалтершу Наташу из жел/дор треста изводил постными ужинами в дешевом кафе.

В общем, в итоге все свалил на Перепентьева и его вредные советы. Собирался даже убить его. Серьезно! Показать ему в окно: вон нло, мол, летит — это было главной его страстью, при всей врожденной чопорности — и столкнуть с балкона его десятого этажа. Самое смешное, что нло мы и впрямь с ним тогда увидели. Вернее, какой-то скачущий в облаках желтый шарик. И тут-то взволнованный Перепентьев, успевший таки щелкнуть фотоаппаратом этот жалкий небесный шарик, мне и буркнул: «Иди-ка ты, Игорек, в дворники, а то помрешь от разлива желчи».

Сначала я опять разозлился, хотел даже устроить ему какую-нибудь новую месть. Это было моим любимым занятием. А может, и тем, что скрепляло нашу с ним долголетнюю дружбу. Теперь я хотел устроить ему звонок из больницы с настоятельным приглашением срочно посетить онколога. А потом вдруг начал думать. Во время очередной дежурной встречи с Наташей и обязательным ужином в кафе я глянул профессиональным оком на официанта — сытого желтоволосого парня явно деревенского вида и мигом сочинил ему биографию. Родители его, конечно, пили, а дед, колхозный сторож, который забирал его к себе во время пьяных родительских ссор и постоянного бесхлебья, его и надоумил: «Кончай школу и беги в город, ищи работу в столовой или в магазине, поближе к пище — голодным не останешься», — усмехался он, хрустя колхозным огурцом (зубы у него были отменной твердости и белизны). «А дворником?» — спросил будущий официант. «Ну, это для слишком умных, погоди лет тридцать», — с готовностью ответил ему мудрый дед.

Прокрутив эту «короткометражку» в своем воображении, я посмотрел, как аккуратно моя Наташа раскладывает на тарелки объеденные рыбьи косточки — я зачем-то заказал ей тогда леща в сметане — и мне очень-очень захотелось побыстрее очистить эту большую столовскую тарелку от столь неприглядного мусора. Я всегда считал рыбьи кости во главе с непременной и особо отвратной головой самой типичной и колоритнейшей разновидностью мусора. Мне даже захотелось выхватить у этой аккуратистки, бухгалтерши до мозга костей и заколки для волос эту несчастную тарелку и тут же вычистить ее до блеска, оттолкнув посудомойку. Вот тогда-то я понял, что это судьба.

На следующий день я вытащил Перепентьева из его конторы, занимавшейся какой-то экспертизой каких-то товаров, может, даже продовольственных, где он подвизался то ли столоначальником, то ли его заместителем, и объявил ему, что он гений. У него только чуть дрогнула левая бровь, что погуще другой и что означало: «Ну, это я всегда знал» и после минутного молчания попытался отгадать: «Это ты, наверное, о Горьком? Я же говорил тебе, смело ставь его эмигрантские вещи в свои скучные лекции. А ты — Горький — это второй сорт, вечные «босяки», грошовая философия. Теперь—то понял?» Я продолжал онемело глядеть на его левую бровь, подымавшую сеть морщинок на его покатом, как у литературоведа Бахтина, лбу. И вдруг прочел на его бородатом лице пророка в роли скромного клерка, убоявшегося бездны премудрости: «Дело Артамоновых».

Эту горьковскую штучку мы мимоходом вспомнили тогда, еще до случая с нло Началось с того, что я показал ему на какого-то прохожего (мы сидели на парковой скамейке за шахматами): «Смотри, вылитый Горький!» Он уточнил: «Эмигрантского периода. Тогда у него были глаза грустнее и усы не так топорщились, как до 17-го года». Я подхватил: «Почему-то его эмигрантские вещи все написаны тоже о том, что было до 1917-го года. «Клим Самгин», «Дело Артамоновых». Перепентьев, крутя в пальцах круглую ладью в предвкушении очередного хода, рассеянно бормотнул: «Лучше всего там вышел Тихон Вялов, загадочный дворник». И тут же: «Тебе шах, дейтерий». Это был его очередной неологизм от моей несчастной фамилии, загадочной не меньше, чем горьковский дворник. До этого были «Дейчебанк», «Деянира», «детгиз» и даже «диэреза». Смутно помню, что моя новая кличка связана со словарем ядерных физиков и атомщиков.

И вот теперь дома я полез в словарь толковый — уточнить. Бросил и схватил томик Собраний сочинений Горького с «Делом Артамоновых». Листнул раз, другой выискивая фамилию дворника. В руках оказался карандаш, автоматически подчеркивающий «дворницкие» фразочки: «В словах души нет», «Затем живу» — в ответ на реплику Никиты «Много ты знаешь»: «Мое знатье спрятано у скупого в сундуке, оно никому не видимо». Н этой же 146-й странице уже от автора: «Не заметно было, чтобы Тихон выспрашивал людей о том, что они думают, он только затейливо присматривался к человеку с птичьими мерцающими, глазами и, как будто высосав чужие мысли, внезапно говорил о том, чего ему не надо знать».

С меня было достаточно. Я захлопнул книгу и посмотрел в зеркало, не птичьи ли у меня глаза, не мерцающие ли. Глаза как глаза, от 52-летнего смотрения в зеркало уже порядком надоевшие. И тогда я сделал следующее: выключил свет (был поздний вечер) и поглядел в зеркало специально, на предмет птичье-мерцательности (при этом вспомнил глаза Анны Карениной — Толстой тоже знал об этом!). В глазах моих и правда что-то просверкнуло, в них было что-то хищное, как у коршуна. Которого и видел-то только в зоопарке, куда мы с Наташей заперлись от нечего делать. Но сейчас я даже вздрогнул. Стояла мертвая тишина, и даже у беспокойных соседей сверху, где всегда что-то сверлили-колотили, топали-бегали, было до жути бесшумно. Так решилась моя судьба.

 

 

 

 

2.

 

Баки воняли. Игорь собрал последнюю лопату мусора, ссыпал в квадратное чрево бака и пошел в дворницкую передохнуть.

Жалел ли он, что сделал столь крутой поворот в своей жизни, становившейся все более похожей на игру, он уже не мог понять. Конечно, все были шокированы. Мать попала в больницу, и теперь приходилось с работы ехать на другой конец города, «поправлять подушки», «печально подносить лекарства», вздыхать и ни о чем не думать — а что он мог еще сделать при ее повторном инсульте? Наташа в первый раз за всю их 20-летнюю дружбу «двух одиночеств» вытаращила глаза и согласилась на внеочередной секс. Перепентьев сначала пожал руку, а потом буркнул: «Это уж слишком». В университете как-то уж слишком быстро подписали увольнительное заявление: «Надеемся, вы нашли себе хорошее место?» Игорь молча кивнул — а что ему еще оставалось делать, не правду же говорить?

Месяц он мотался в поисках подходящей по профилю работы: это была часть плана по успокоению родных и близких. Мол, работу ищу, вот-вот наклюнется. А сам потихоньку бегал по дворницким объявлениям, смотрел, где поближе к дому, покультурнее, подальше от бомжеватых мест и людей. Благо, постсоветская действительность работников гуманитарного фронта явно не баловала, и он с плохо скрываемой радостью сообщал об очередном «обломе». Были, правда и срывы. Однажды так заскучал по театру, что — стыд жег, когда вспоминал об этом — даже сходил в родной, лампионовский театр и чуть не расплакался, просясь обратно. Какая-то дама в длинном чернявом платье (такую он и не помнил), сидя по-свойски на столе лампионовского кабинета, бросила ему вполоборота: «Звоните», и так безнадежно отвернулась к прерванному телефонному разговору, что он, не зная куда девать свой гнев, побежал к выходу.

А еще через месяц он нашел это благословенное место магазинного дворника, которое посчитал даром небес. Наконец-то мечта свершилась! Он дворник, господин дворник, и может быть «загадочным», философом-одиночкой или наоборот, простым, простонародным, говорить «чавой-то?», «могёт быть», «пущай!» или угрюмым, озлобленным изгоем — как ему захочется. Тогда он в первые дни работы, буквально летал по замусоренной, запущенной его предшественником, территории популярного в здешнем спальном районе супермаркета, и буквально вылизывал этот серый асфальт. А в дворницкой, узкой и высоченной, как готический храм, прыгал от счастья, приговаривая: и где я раньше был, это же моё, моё!

Прошел еще месяц. Улыбка сошла с лица, явилась вдумчивая повседневность профессионала метлы. К семи утра Игорь надевал двойные перчатки, чтобы вонь и гадость не просачивалась к рукам, брал метлу с пластмассовым помелом, пластмассовую же лопату — она полегче металлической, в нее надо заметать мусор — рулон пластиковых спецмешков (оторвать один, расправить, потирая ладошками края), куда надо ссыпать этот мусор, и шел к входу в магазин. Менял отработанные мешки, вставленные в урны, к утру напрочь замусоренные, закиданные доверху всякой всячиной, на новые, свежие, еще пустые. Дочиста, как он любил, прометал входную площадку и нижнюю, более широкую, со ступенькой. Потом уборочный маршрут вел его к правому крылу магазина и прилегающую парковку — надо успеть, пока она пустая, пока машины не мешают мести. Потом он шел справа налево, прочесывая таким образом всю территорию, до сантиметра: ни одна соринка не могла скрыться от его зоркого дворницкого глаза и прилежных, метущих рук.

Главное, все было упоительно-ритмично: наметал кучки, ссыпал в мешок, двигался дальше. Мах-мах, ссып-ссып, двиг-двиг. Можно музыку сочинять и стихи под музыку, до того все ладно и складно. Можно и мировые проблемы решать, что хочешь обдумывать, пока руки делают свое дело. Но до конца не доводил, бросал: реальность материального мира побеждала, уйти в себя, воспарить к небесам не давало земное притяжение работы. А «материя» эта, которую двигала его метла и созерцали его глаза, в общем-то, не лишена была интереса. Игорь скоро узнал, что материальный мир содержимого мусорных мешков состоит из окурков — почетное 1-е место; оберток, упаковок, коробок от разнообразных батончиков, шоколадок, печений, леденцов и т.д. — 2-е место; бутылок и баллонов из-под пива, газводы, соков, водки — 3-е, и не менее почетное место. Так как по объему наполняемости мешка эта тара-«пушнина» безоговорочно выходила на первое место. Зато по количеству мусорного вещества окуркам не было равных. Когда Игорь осознал этот примечательный факт, ему подумалось, что человечество рождается и живет только для того, чтобы вдоволь накуриться, прихлебывая из бутылочки и прижевывая все это шоколадным батончиком типа «Сниккерс», а потом и в «ящик сыграть». И еще представилась многоглавая гидра, Горгона, топорщившаяся дымящимися сигаретами. Рубить ей головы, значит, плодить, выращивать новые. И если бы даже это пришло в голову какому-нибудь Персею-идеалисту, то от дворников бы ему точно не поздоровилось. Зачем кричать, ругаться, стыдить, потрясать метлой и кулаками — курить, сорить, пачкать будут только больше и с еще большим остервенением.

С этой врожденной мудростью он и махал себе метлой: он был самым добрым дворником на свете. Благодушия добавляло и эйфорическое чувство обретенной, наконец, работы по душе, по склонности натуры. Каждый окурок, даже самый замызганный скрюченный, он заметал с любовью, как гоголевский Башмачкин, «и посмеиваясь, и подмигивая, и помогая им губами». Каждую валяющуюся бутылку он подбирал плавным движением и нес ее к мешку осторожно, как младенца, баюкая и укладывая на «перину» прочего бумажного мусора. Он почти радовался, встречая семечную шелуху — это проклятие дворников всех времен и народов. Нет, Игорь нисколько не сердился. Наоборот, радовался, что художественная россыпь этих милых скорлупок — черный верх, белый низ — он ритмическими взмахами во всем покорной ему, почти родной метлы превратит в заветную компактную кучку, сгрудит разобщенные шелушинки, воссоединит их в один коллектив, каким он был в пакетике «Бабкиных семечек», а еще раньше в кроне подсолнуха, отправив их потом в «сборный пункт» мусорного мешка. Это ли не поэзия, это ли не песня бывалого мусорщика, каким он себя все чаще чувствовал.

Но был и противоход, когда Игорь ужасался своему превращению в дворника. Он ведь шел сюда не для этого, а ради свободного времени, которого у любого дворника всегда много. Это время он наполнит книгами, чтением, творчеством. Он придумает, создаст, сочинит что-то необыкновенное, он всех удивит, поразит, восхитит, он помолодеет, и цифры его 52 лет поменяется местами на 25. И вдруг: «милые окурочки-бутылочки», башмачкино-плюшкинская страсть к ошметкам чужого быта и бытия. Неужто он превратится в дворника по сути, по мировоззрению, а не только лишь внешне, только по должности? Открыл он в себе и другое: прохожие, пренебрежительно не глядевшие на него, а также водители автомобилей, преимущественно иномарок, за окнами которых они восседают как абсолютные господа и владыки, начали вызывать в нем не ответное презрение и злость, — всем знакомы стандартные мизантропические лица дворников, — а чувство, близкое лакейскому. Презирайте меня, бейте, плюйте в меня, я ниже вас, и это мне приятно! Что-то женское в этом есть, подумал Игорь, зная классику 19 века о крепостных лакеях, например, из «Кому на Руси жить хорошо». Женщины, кстати, высокомернее всех, когда знают, что их разглядывают, а дворники глядеть умеют.

И почему-то это двойное самоуничижение родило в воображении Игоря мазохистский образ бичуемого женщиной мужчины — кстати, тут и пришла строчки из Блока про острый французский каблук: «Так вонзай же, мой ангел вчерашний, / В сердце — острый французский каблук» (стихотворение, кстати, называется «Унижение» из цикла «Страшный мир»). И темный запретный Эрос со всяческими отклонениями от традиционного, семейного, сотряс на миг ранимую психику Дейтича. Почему-то вспомнились рисунки Милашевского к «Занавешенным картинкам» Кузмина с длинными, как у диких копытных, фаллосами. Куда его завела фантазия, причем здесь Блок и Кузмин, Серебряный век?

Благо, отвлекали от опасных фантазий всякие мусорные гадости, с которыми каждый дворник сталкивается ежедневно. Кал собачий и человеческий, харчки, блевотина, гнилье и тухлятина разного происхождения, мятые или растоптанные всмятку тетрапаки из-под молока, кефира, йогуртов. Богатый магазин время от времени кидал с барского плеча прямо в мусорные баки формально просроченные продукты, которые еще можно было употреблять не особо щепетильным на этот счет людям. И тогда бомжи, составлявшие большую их часть и караулившие этот момент тут же, поодаль, в кустах, обрамлявших обширную прогулочную зону, набрасывались всей сворой на вожделенные баки.

И однажды Игорь нашел это. В траве лежали магазинные упаковки с сережками и бусами, несомненно, золотые. Рядом лежали опустошенные магазинные контейнеры из-под салата — явно из свежевыброшенной партии списанного супермаркетовского добра. В полуметре кошмарили взор какие-то мясообразные куски, подтекшие кровью и серо-розовый фарш. Под деревцем белели женские трусы и витиеватой цепочкой вился отчетливый след какой-то проливаемой жидкости, будто кто-то шел с опрокинутой бутылкой, выливая тонкой струйкой ее содержимое затейливыми вензелями по короткой, недавно подстриженной газонокосилкой траве. Как опытный сыщик, Игорь обследовал окрестности: чек из какого-то магазина, белый собачий кал сухими колбасками, кучка окурков «Петра I», женская босоножка, разбитое стекло были его сыщицкими находками.

Картина убийства мигом выстроилась в его голове. Смазливый, разбитной парень, беспутный сынок каких-нибудь фирмачей, заболтав молоденькую продавщицу ювелирного салона, стащил несколько пакетиков золотых украшений и на радостях загулял. Вездесущие бомжи, которые так и шныряют вокруг в поисках «лохов», — вы не раз, конечно, встречались глазами с их неподвижными взглядами диких животных — заманили паренька в свою компанию, в которой обязательно есть дама без возраста, неотразимая особенно в подпитии (заболтает, захохочет, обворожит чем-то обаятельно приблатненным). И хоть от нее приванивало помойкой, из которой она только и питалась, парень овладел ею тут же, в двух шагах от ее пирующих дружков, уже стянув с нее трусы. Но, несмотря на хмель, почувствовал, что в карман его джинсов, которые еще оставались на нем, лезет чья-то проворная рука, явно за еще остававшимися там пакетиками с золотом.

Весь секс слетел с него, как не бывало: из другого кармана он вытащил выкидной нож и порезал негодяя. Вопящий бомж дал команду овчарке (ее парень и не заметил — так тихо вел себя этот пожилой пес), и та вырвала из ляжки давшего стрекача парня пару кусочков человечины. Но, на свое несчастье, споткнулся, упал и был растерзан бандой этих отбросопитающихся на мелкие части. И, возможно, даже съеден. Особым лакомством могли быть мозги парня: Игорь быстро нашел ребристый камень, кажется, гранит — такими была обложена по периметру соседняя клумба — и определил его как орудие убийства. А то, что он принял за фарш, оказалось… Ну, понятно, чем. Кости упаковали в те самые мусорные мешки, с которыми он работал, и бросили, конечно же, в «его» баки. Испугавшись, убежали, забыв золото в траве, а его, Игоря, подставили, навели на него подозрения в жестоком убийстве. Благо, дворники нашими СМИ зачастую выставляются кровавыми маньяками-одиночками.

А ведь было, за что. Дело в том, что Игорь пришел на это тепленькое местечко, обжитое и насиженное предыдущим дворником, который, видимо, был тем еще субчиком. Все, включая прохожих, дружно жаловались на его безалаберность и лентяйство: зимой спотыкались о недоубранные сугробы, скользили по недолбленому льду и натоптышам, летом — о валявшиеся бутылки, отпинывали бумажный и окурочный сор, обосновавшийся тут надолго. Потом «ветерана» все-таки уволили, приняв на его место осанистого господина с высшим образованием, т.е. Игоря. Уволенный же, полагал он, начал мстить, или сам мусоря при всяком удобном случае, или организовывал массовое засорение территории с помощью знакомых бомжей, брезгливостью, как известно, не отличавшихся. Отсюда и испражнения животные и человеческие, и всякая тухлятина, неизвестно откуда, из каких клоак бравшаяся, рвали даже траву и бросали на асфальт, прямо с корнями и землей. Ясно, думал за будущего следователя Игорь, что однажды в ярости, застукав злоумышленника за очередной пакостью, он, Игорь, и огрел его лопатой. А получилось, что убил. Заметая следы, расчленил, выбросил в баки, а потом — все-таки с высшим образованием! — искусно сочинил картину убийства с помощью гнилья из списанных продуктов и принесенных из дома артефактов, чтобы ввести в заблуждение следствие. Оно должно было решить, что здесь не обошлось без бомжей-людоедов.

В панике он бросился сначала к бакам — они были уже опустошены приезжавшим по утрам мусоровозом. Потом в свою дворницкую, отыскивая мнимые пятна крови, микрочастицы мяса, костей, мозга. Потом опомнился, сел на топчан из оторванной диванной спинки, положенной на стопки кирпичей, и твердо решил немедленно увольняться. А лучше просто бежать, сейчас же, куда глаза глядят. Искать никто не будет: мать месяц назад умерла в больнице (похороны он цинично — сам от себя не ожидал! — сравнивал с «уборочным» сюжетом из дворницкой практики), Наташа уехала в командировку или на курорт, или навсегда, чтобы разрубить, наконец, гордиев узел курьезного сожительства с человеком, выбравшим карьеру дворника, а не банкира. Перепентьев… И тут Игоря как током ударило. Вечером он побежал к своему единственному другу.

 

 

3.

 

Так и есть, для Игоря Дейтича я был единственным другом. Скорее, товарищем по разговорам обо всем на свете. Познакомились мы еще в школе: он пришел в наш 9-й класс, переехав из другого города. Говорят, подавал большие надежды, был круглым «пятерочником», в физике и математике вообще ас. Но после месячного лежания в больнице с гепатитом вдруг начал писать стихи, бегать в театр по вечерам, стал любимцем нашей литераторши, читал стихи с таким подъемом, что будто перемещал нас в другую реальность.

Спустя пять лет мы вновь встретились — он, будучи токарем  на закрытом заводе («почтовом ящике») и актером-любителем в заводской театральной студии, а я — без пяти минут кандидатом наук и перспективным экономистом. Жизнь, эта великая трезвенница, нас быстро прозаизировала, обытовила, покрасила чем-то серым, невзрачным. Игорь, правда, все еще цеплялся за свое актерство, ждал чуда, проблесков в скучной картине нашей повседневности, был типичным романтиком, пришельцем из 19 века. Он даже бросил завод, чтобы играть для начала хотя бы «подсобные» роли, от которых отбрыкивались профессиональные актеры, даже молодые. Между нами: он, кажется, на самом деле поверил, что всегда был актером и никакого завода в его биографии не было. И страшно не любил, когда ему об этом напоминали. Даже трудовая книжка. Так вот, когда градус нестыковки с текущей жизнью у него опасно повысился, я надоумил его пойти попреподавать литературу в техникум. Он загорелся, как-то ухитрился защитить диссертацию: говорил, что благодаря своему хобби — чтению книг не только простых и «обычных», но и с зауминкой. Потом его взяли в вуз, узнав о нескольких его ярких статьях о Горьком, Блоке, М. Кузмине. А потом…

Ну, вы уже знаете про его сумасшествие с работой дворником. А я ведь его предупредил, что существует соблазн ухода в маргиналы, даже новый роман Маканина «Андеграунд, или Герой нашего времени» как бы невзначай подсунул. Там ведь про то, что если отведать хоть раз этого «дна» и околодонной работы грузчика, дворника, сторожа и т.п., можно на всю жизнь этим отравиться. Когда «андеграундную» эту книжку он мне вернул с тремя словами: «Накручено, непролазь, неправдоподобь», я показал ему, любителю обэриутов, один стих Д. Хармса про дворника с черными усами, который чешет грязными руками под грязной шапкой свой затылок. Но он только отмахнулся, хотя, как нарочно, — я об этом, клянусь, и не думал, — он как раз носил усы, только не черные, а рыжеватые.

Честно говоря, не ожидал я ничего хорошего от его авантюры — человеку ведь уже 52, а он словно и не начинал еще жить. И вдруг он прибегает ко мне воодушевленный чем-то или, наоборот, напуганный:

— Перепентьев, (он всегда называл меня только по фамилии)! Давай напишем детективный роман. Как братья Вайнеры или Ильф и Петров про двенадцать стульев.

— ?!

— Я нашел золото. — Он сиял.

— Ну и что. Все мы когда-нибудь что-нибудь находим.

— Да пойми ты, вокруг него было целое побоище, — и он рассказал мне всю эту  фантасмагорию про парня-вора, бомжиху-секс-бомбу и ее друзей-людоедов.

Я хотел было высмеять эти детско-подростковые «ужастики», но почему-то расхотелось. Уж больно счастливым он выглядел. С другой стороны, рассудил я, зачем потакать: если инфантильность эта нездоровая разрастется, то ведь рассудок может двинуться и потечь. Я решил осторожно пригасить его сомнительный энтузиазм. Главное, дать понять неестественность всех его выдумок.

— Хорошо. Но для начала расскажи мне об этом парне. Пофантазируй о нем, представь, что тебе дали такую роль и ты должен сыграть ее без фальши.

Игорь начал сразу, без подготовки, будто давно этого ждал:

— Ну, это такой брюнет, черный, с правильными чертами лица, может, нос чуть длинноват и губы тонковаты. Его воспитывали по-интеллигентски (отец свое высшее образование бросил в топку Молоха, но, видно, не все там сгорело), он что-то успел прочитать, кое-что обдумать. У него — да Юрий его зовут, несомненно, Юрий! — складный слог и даже глаза он щурит так же немотивированно, как один учитель-профессор из их лицея. И волосами — у него красивый зачес набок и вверх, модный такой полубокс — встряхивает, когда ему что-то не нравится. Но один раз удалось у родителей украсть пачку долларов безнаказанно (они грешили на одного из рабочих, помогавшем в ремонте квартиры), и как раз одному другу не хватало денег на классный «Харлей» для вступления в местную шайку байкеров. В общем, Юра дал ему в долг, а тот все тянул с отдачей, потом решил и вовсе замотать и перешел в наступление, начав высмеивать его (за прищур и дерганье головой). Тут еще к нему присоединилась девушка, которая ему нравилась. И тут он придумал — ему никто не подсказывал! — нанять на оставшиеся доллары двух бугаев, которые и отделали должника так, что тот покорно принес деньги, да еще с процентами. Потом была «красивая жизнь» с ночными клубами и девицами наперебой. И еще была метаморфоза: лицо испанского мачо, этакого Антонио Бандераса пополам с Владимиром Машковым, все более портил выражение надменного позерства. Он стал грязно поругиваться, жалея, что раньше не знал этого кайфа от «крутого» словечка, глаза его прежде живые и теплые, все более стыли, стекленели, как на морозе, превращаясь в стоячие. Словом…

— Словом, новый Дориан Грэй, — перебил его я, поняв, что это может продолжаться бесконечно.

— Нет, не то. Там душа гноилась, а здесь заблудилась. Пойми, что Юрка… Агастьев, да, это его фамилия (в ней и испанское что-то и дьявольское, от Агасфера), стал негодяем нечаянно. Нам, что ни секунда, миг, то сразу несколько вариантов, несколько дорожек: ступил на одну, к другой уже не вернешься. Он просто оступился, как раз в этом смысле, и дорожка, как эскалатор, по инерции понесла его своим маршрутом. Нужна авария, остановка «эскалатора», встряска, кочка, о которую бы он споткнулся, очнулся, ужаснулся, обернулся на мерзко прожитые месяцы и годы.

— Схематично все-таки, согласись, — резонно возразил я, охлаждая очередной поток его красноречия.

Игорь сделал жест рукой.

— Разумеется, в романе я спрячу внутрь эту риторику. — Он вновь оживился. — К чему я веду? А к тому, что и золото в лавке он спер по инерции. Вторая половина его «Я» этому сопротивлялась. Вот вам художественная деталь: Юрка даже оделся в тот день контрастно: белоснежная рубашка «под костюм», строгая, почти свадебная (или «похоронная»?) и жутко фирменные джинсы с модным рваньем на коленях. Маринку — так зовут эту девушку из ювелирной лавки (и зачем только таких юных берут в такие серьезные места) — это и более всего удивило, лишив бдительности. Юрке-то она и правда нравилась, ей и имя шло, как нельзя лучше («морское, оно морское», почти по Цветаевой, она и была, с зелеными глазами и в зеленой юбочке) и как она при разговоре чуть наискосок делала ротиком, будто хотела на что-то пожаловаться. Тут ей кто-то позвонил, наверное, ее парень. И она все «нет» да «не могу». Потом замолчала и стала слушать (видно, поддаваясь на уговоры)и на минуту отвернулась. Тут-то он, неожиданно для себя, и цапнул в горсть пакетики с украшениями, сунув их в карман джинсов. Как нарочно — ему в помощь! — кто-то из начальства крикнул, что надо принимать товар, и исполнительная Марина, закрыв на ключик витрину — а Юрка до того делал вид, что выбирает подарок для родителей и потому она была открыта —, не проверив , все ли на месте, на ходу извинившись, помчалась за кулисы магазина.

— А охранник? — спросил я саркастически.

— А вышел покурить, — в тон мне ответил Игорь. — В магазине, кроме них, никого и не было.

— Хорошо. Но ведь пропажу быстро бы обнаружили, подняли бы тревогу, поймали бы по горячим следам., — настаивал я.

— Да опять повезло Юрке. Бывает же такое стечение обстоятельств, особенно на грешные дела, что кругом везет. Как Раскольникову…

— Кстати, помнишь, что топор этот убийственный он украл у дворника…

— Ага, значит, соучастником убийства старухи был дворник. — Он на миг задумался. — Ты намекаешь, что я, дворник, убил Юрку, расчленил его и выбросил в пакетах для мусора, а золото взял себе? — В глазах Игоря мелькнул неподдельный ужас. Будто он и впрямь был убийцей, а я, как Порфирий Петрович, «разгадал» его. Позднее я узнал, что невольно раскрыл его навязчивые мысли. Но пора было прекращать эту трагикомедию с этими картонными, думал я тогда, героями.

— Игорек, мне кажется, ты перегрелся на этой своей истории. У тебя уже не роман получается, а целая эпопея, «Кровавое золото» какое-то. Кстати, а золото при тебе? Можно глянуть?

Игорь машинально вынул пакетики, протянул их мне. С первого взгляда было видно, что это за «драгоценности».

— Если это и золото, то «самоварное». Дорогуша, романа не выйдет. Разве что иронический, вроде «Двенадцати стульев». Там, кстати, тоже дворник был. Помнишь гайдаевский фильм с Никулиным в роли Тихона. Горький пьяница и лакей своего Воробь…

Лучше бы я этого не говорил. Игорь сорвался с места и убежал. Больше я его не видел никогда.

 

 

4.

 

Необъяснимые иногда случаются события. Однажды подходит ко мне человек лет 50-ти, с полубезумными глазами, но гладко выбритый, одетый неряшливо, но чисто и спрашивает: «Вы Юрий Агастьев?» Я отвечаю утвердительно. И он вдруг ошарашивает: «Я сочинил о вас детективную историю. А вы оказались совсем другим». Представившись Игорем Дейтичем, мужчина пригласил меня присесть на скамейку. Сам сел, как-то прямоугольно, согнув пополам свою рослую, осанистую фигуру. И еще одна деталь: комплекции он был вроде бы нехрупкой, а двигался легко, как по маслу.

— Я знаю, что вы пишете, недавно прочел вашу повесть в журнале «Флаг». Разыскал адрес, шел вот к вам домой.

Он замолчал, словно навсегда, сидел неподвижно. Мне даже показалось, что он задремал, и я хотел было уже уходить, но он заговорил. Как-то гладко, по-книжному:

— Я не знаю, что со мной происходит. Меня и мою жизнь точно кто-то сочинил, и пьеса эта, видно, подходит к концу. И тут, как человек сочиненный, обнаруживаю, в последнем действии этой «пьесы», что сам могу сочинять людей. Нелепый случай разбудил что-то во мне, дар какой-то, что-то вулканическое, феерическое… Не знаю. А нашел в траве дешевые сережки в магазинном пакетике и увидел, что вы их украли пали жертвой бомжей. — Он усмехнулся, тут же прикусив смех. — Но самое интересное, что я так и не знаю, кто вас убили расчленил: они или я.

Увидев мое лицо, котором, видимо, поведало ему о его сумасшествии, мужчина с непонятной фамилией и разговором сник, затеребил в руках мятый пластиковый пакет.

— Я ведь и вправду не знаю, почему решил назвать своего героя Юрием Агастьевым. Совпадение, фантастическое совпадение, совпадение совпадений. — Он странно оживился, но голос стал тише, язык почти заплетался, мямлил. — Все потому, что я пошел подметать, в дворники пошел. Мог бы и дальше на заводе… — Тут он осекся. — То есть учить студентов литературе, то есть в вузе выступать, с кафедры, преподавать. Мог бы и в театре, там, этих своих официантов злых играть у Вампилова, то есть Лампионова, Зилова мог бы играть, это «Утиная охота» называется, пьеса.

Он коротко взглянул на меня и сразу отвел свой юродивый, как у Сталкера-Кайдановского из фильма Тарковского, взгляд.

— Что там дальше говорить. Такое не объясняют, а показывают. Вот я перед вами со своей историей. — И тут же перебил себя и дальше говорил отрывочно, «телеграфом». — Вернее, с тетрадкой. Решил вот отдать вам. Вдруг пригодится. Для будущих ваших. Произведений.

Он вынул из пакета школьную клеенчатую тетрадь на 96 листов из тех, которые раньше называли «общими», погладил ее, будто стирая пыль. Но не подал ее мне, а как-то ткнул в руки. Я едва успел ее перехватить, зацепить за край, иначе она бы свалилась в грязь. Из тетради выпала фотография, мужчина не торопился ее поднимать. Потом все-таки взял, глянул, словно прощаясь, и молча вставил обратно в тетрадь, не церемонясь, даже чуть толкнув меня при этом.

— Может, это все и чепуха — да наверное чепуха. Выберите, что пригодится, остальное не жалейте, выбрасывайте.

Словно предупреждая мой вопрос, он сказал вновь очень тихо, почти неслышно, одними губами:

— Сегодня я уезжаю. За пределы, так сказать. Адреса или телефона сообщить вам не могу, уж простите, — он как-то старомодно полупоклонился. — Желаю вам всяческих успехов, всяческих.

И, будто что-то вспомнив, уже на ходу, сказал, может быть, самое главное, ради чего пришел:

— Вы ведь мне почти родной. Я сочинил вас. А вы теперь можете сочинить меня.

И в каком-то озарении, в каком-то образе безумного профессора из фильма «Назад в будущее» в исполнении Кристофера Ллойда, продекламировал:

— Если вы сочините хороший финал, я, может, еще вернусь. И мы с вами увидимся для долгой и хорошей жизни.

И тогда я, отвечая на предыдущую фразу, сказал то, что говорить было нельзя:

— А вы — меня.

После этих слов он изогнулся, буквально от ног до головы, будто пропустил через себя разряд молнии, и сорвался на крик, так мне, во всяком случае, показалось:

— Не забывай, что я один раз тебя убил! И должен был убить сейчас, чтобы произведение состоялось, чтобы я сам состоялся и жил бы, и был бы.

Но тут он осекся и, сломав осанку, стал удаляться, все ускоряя шаг.

А у меня в голове все звучали эти последние слова мужчины, слипшиеся в один словесный ком, который сам собой бормотался на губах: «ижилбыибылбы» и который так идеально отражал то, что случилось тогда со мной на улице.

Дома я открыл тетрадь. Делать что-то с этим пестрым собранием — было там и про любовь, и политику, мифы и сказки и даже трактат — было бесполезно. Скорее всего, это был дневник, который мог бы стать прозой, но так и застыл на стадии «заготовок». То самое «ижилбыибылбы», что я встретил на улице по имени Игорь Дейтич. Но было в этих записях и нечто такое, что «не удостаивает» быть прозой, а существует само по себе.

Хотя что я тут философствую. Судите сами. Вот эта тетрадь.

 

 

 

 

Часть вторая. Миф

 

«ОБЩАЯ ТЕТРАДЬ

 

(Ниже, на первой странице, крупными буквами)

Разрешите представиться — Игорь Дейтич, дворник. Господин дворник.

 

(Далее страниц 10-15 вырваны. Ниже заголовок:)

 

Про любовь.

(Полстраницы зачеркнуто)

… она сразу мне понравилась. Но это совсем не то слово, которым я мог бы выразить то, что со мной произошло, едва я ее увидел. Она вошла в меня сразу и целиком и требовала (то есть то, что вошло, требовало) обожать ее бесконечно. Тем более сделать ей это было легко: войти, потому что была она яркой красавицей — брюнеткой южного типа, я бы сказал, югославского, чем-то схожей с певицей моего детства Радмилой Караклаич. При всем этом она была, для меня, конечно, почти ребенок: ей лет 20-22. Может быть, поэтому я был внешне спокоен, с признаниями, букетами, конфетами к ней не кидался, после работы ее не поджидал, номера телефона не добивался. А внутри возгоралось, закипало. Мету, бывало, у входа в магазин, задумчиво мешаю окурки, фантики, подсолнечную шелуху и прочее в замечательный микст и чудную мозаику, и тут идет она, улыбается так, что лететь охота. И чувствую, как и во мне микст какой-то взбалтывается — из жаркой подростковой похоти, нежных платонических чувств и отвращения ко всякой обычной любви, желанием все проклясть и предать анафеме. Пока не выварится все это в инертный дистиллят, ибо только так, говорят, и можно достичь иных сфер, лишь бы подальше от Земли, от всего человеческого.

Воспринимаю это только как миг, как каприз своих чувств, очередную смену настроений. Территорию-то надо мести, и как можно чище, а не мечтать. И я налегаю на метлу, выметаю лишнее. Из головы, в том числе. Мне говорят: ты прямо вылизываешь, не перед начальством ли выслуживаешься? Нет, говорю совершенно чистосердечно, просто люблю чистоту. А будь моя воля, вымел бы вместе с окурками и шелухой и тех, кто их бросает не в урны, а прямо в мою душу. Тех, кто продолжает быть человеком в самом плотском смысле этого малосимпатичного слова (ибо где плоть, там и грязь), когда, наоборот, надо бы поскорей освобождаться от всего плотского в себе. Очищаться до голого духа, чтобы как ветерок — одним дуновением пролетел по земле, и нет тебя.

Кстати, ветер — не ветерок — мой большой недруг. Заметаешь кучку, а он, фьюить, и раздул ее. Бегаешь потом за фантиком от творожного сырка или за смятым чеком, а он, злыдень, прямо из-под метлы сбегает. Кое-как соберешь все это, вместе с ветром, в раздутый мешок, выбросишь его в бак, на покой, и в дворницкую, отдыхать. И тут опять о ней. Лена, Леночка ее зовут. Когда мечтаешь ее раздеть — вот юбочку ее короткую (я даже пробовал прибросить длину ее в пропорции бедро-колено-юбка, но испугался, что превращусь еще в маньяка) снимаю, вот сапожки-ботфорты (скрывает колено и начало ноги от колена, а участок от края ботфорта до края юбки — самое сладкое!) не спеша стягиваю, потом все, что под юбкой, так же без спешки («метла» моя под штанами к тому времени уже в полной готовности), презерватив под рукой…

Кстати, презервативы тоже попадаются, использованные. Это на парковке перед магазином, ночью, в машинах и блудят.

Да, все мусор, мерзкий мусор, все рано или поздно становится мусором, к чему ни прикасается человек. И что будет, если я ее в этой вот дворницкой раздену и познаю? Мусор это, все тот же мусор. Те же окурки, огарки, охарки. Городок Окуров, как у босяка Горького. Плевок зеленоватый, который оставляет для меня на асфальте любезный прохожий — это все, чем кончается такая любовь. Все, что любил, от чего содрогался в любовной патоке, превращается в мусор. Зачем тогда кого-то любить?

И вот иду я за ней (был уже поздний вечер) до ее подъезда. Ее встречает парень: целуются, идут внутрь — я тихо проскользнул за ними. Дошли до квартиры, она роется в сумочке, ищет ключи. Он, смотрю, тоже, при этом продолжают целоваться. Он выронил ключи — в кожаном чехле, они брякнули о пол неслышно, он и не заметил. Она открыла своими ключами, дверь захлопнули. Но у меня ведь теперь тоже теперь есть ключи! Час я все же промаялся перед дверью, приставлял ухо, слушал. Наконец, тихонько открыл замок, вошел. Темно. Только звуки животной страсти дышат и хлюпают. Тогда я беру топор и…

Очнулся я, а в руках у меня любимая метла — это я заснул, когда прилег на топчан. Неужто старею? Нет, просто остаюсь еще «обычным» человеком. А я должен быть необычным, потому что добиваюсь невозможного — чистоты там, где ее не бывает. Каждое утро меня встречает знакомый набор мусорной дряни в разных сочетаниях на разных участках разной моей магазинной территории.

Да, она уже стала мне родной. Ведь прошли уже месяцы, страшно подумать! И люблю я все-таки, будь они прокляты, эти окурочки, бутылочки, оберточки от «Сникерсов» и «Алпен Голд». Я мог бы составить большую коллекцию из них: окурки и пачки «Парламента», «Петра I», «Бонда», «Кента» и т.п.; обертки от батончиков, чупа-чупсов, конфет карамельных (липковатых) и шоколадных (коричневые разводы); бутылочки, которые можно стройными рядами поставить в моей дворницкой (от 2-литровых баллонов до чекушек из-под водки), жестяные, стеклянные, пластиковые — несть им числа!

Есть и раритеты, вне классификации: серебряный шарик — новогодняя игрушка, автомобильный номер, жестяная коробочка от леденцов — чудо, как хороша, вся в узорах — черные очки с импортной наклейкой. И целая россыпь 10- и 50-копеечных монеток: и дня не проходит, чтобы я их не нашел. Лежат они в пыли среди прочего, поблескивают, улыбаются мне. Как не поднять?

Ну а кассирша моя Леночка оказалась жуткой матершинницей и курильщицей. Любого шофера перекурит и перематерит. Думаете, я стал ее меньше любить? Нисколько. Я понимал, что это все тот же неизбежный мусор — вечный спутник человека, что это оболочка, за которой чистое естество чистейшей на свете девушки. Я и сейчас любуюсь ею. Но издалека, потихоньку, как на выметенную к концу работы территорию. Любовь ведь это, когда очищают, а не грязнят, чистят, а не мусорят.

 

 

Миф (зачеркнуто) Манифест (зачеркнуто) Трактат

 

Рассказывают, что профессии дворника Прометей научил человечество вместе с другими необходимыми: строителя и моряка, кузнеца и торговца, портного и учителя, жреца и астронома. Сделал он это назло своему двоюродному брату Зевсу и его амбициям. А тот, отмстив нахальному диссиденту, не только приковал его к скале, поручив одному кавказскому орлу ежедневно выклевывать вновь вырастающую печень, но и сделал вышеуказанные профессии из прометеева списка непрестижными или совсем уж маргинальными, далекими от сиятельного двора и придворных.

Особенно насмеялся он над уборщиками территорий, в насмешку назвав их «дворниками» что трудноотличимо от «дворянин» и «придворный». Такой «дворянин» с метлой ведь тоже живет при дворе, но только не в палатах каменных, а в почти собачьей конуре под названием «дворницкая». Не случайно одним из первых дворников был знаменитый киник Диоген Синопский. Живя в Митрооне в своей прославленной бочке, он подрабатывал, подметая городскую площадь, но за публичные занятия онанизмом в паузах между работой был изгнан и прозван по гроб жизни «собакой». Впрочем, никто ему этого во зло и в укор не ставил, включая Платона, ибо запомнили не его кинично-прилюдное рукоблудие, а мудрые мысли, которые при этом приходили ему в голову: «О, если бы можно было утолить и голод, потирая вот так пустое брюхо»

С тех пор работа дворником считается настолько же циничной и грязной, насколько и философской, способствующей любомудрию. И, конечно, диссидентской, так как старший товарищ Диогена Антисфен ставил этику превыше логики, свободу — выше государства, при которых «дурное» перестают отличать от «хорошего». «Мудрец живет не по законам государства, а по законам добродетели», — передает его слова другой Диоген — Лаэртский. Шанс облагородить профессию дворника был у Геракла, взявшегося очистить Авгиевы конюшни за десятую долю огромного стада этого царя Элиды. Но то ли лентяем изрядным — все-таки сын Зевса! — он был, то ли нос воротил от гекатонн навоза, но вместо честной работы лопатой и метлой он проделал дырки в оградах скотного двора и пустил туда воды рек Алфея и Пенея, благо, протекали они поблизости. В итоге, пишет Аполлодор, подвиг был признан недействительным, а обманутый аристократ Авгий (сын то ли Гелиоса, то ли Посейдона, а может, Эпея или Фробанта — дело это не меняет) еще долго возмущался и жаловался Эврисфею, спонсировавшему подвиги Геракла.

Облагородило же нашу священную профессию не столько ее древнее, едва ли не от сотворения мира (кто-то ведь помогал Творцу управляться со вселенским Хаосом, выметать из Космоса вездесущие астероиды и обломки всяческих погибших планет, вроде Фаэтона? А выметать улицы Олимпа после пиршеств куражливых богов не Гефест же с Герой подряжались?) происхождение, а метла. Ведь вначале это была не наша деревянная палка с насаженным на нее пучком из веток, а настоящий артефакт благородных древесных пород с горы Олимп, художественной резьбой и инкрустацией в месте хвата обеих рук. Увенчивалась эта, так сказать, палка не заурядным помелом из прутьев, а перьями из крыльев ангелов, которые выбирали и составляли в букет ученики Аполлона и Афродиты, а иногда и сами их благородия. И не подметали они, поднимая пыль, а только обозначали процесс, имитировали его: все делали заклинания, мантры, так сказать.

От этих дворницких артефактов произошли потом посохи пророков и апостолов, волшебные палочки магов и чародеев. Были еще, конечно, и ведьмы с бабами-ягами, профанировавшие Священное Орудие Для Изгнания Мусора (СОДИМ) в летательный аппарат. А также в фаллоимитатор: ведь они же верхом на них ездили, а не боком, амазонками. И потому мы, дворники, можем делать своими метлами настоящие чудеса, если вспомним их изначальное, сакральное назначение. То есть выметать мусор не заурядный, не отходы общества потребления, а человеческий: в первую очередь, воров, мошенников, казнокрадов, для которых государство — отец родной и любимый и которые неотделимы от государства, как земля от неба. Направил, например, метлу на какого-нибудь засевшего в кабинете партократа-лицемера или чиновника-коррупционера и он превращается в семячную шелуху и обертку от «Сниккерса», а там ему прямой путь на свалку.

Скажут, был уже такой опыт у Малюты Скуратотва и его опричников ездивших с метлами и собачьими головами, превратившихся затем в заурядную банду убийц. Ну, так это и хорошо: на ошибках учатся. Хотят же масоны переделать мир, взяв себе гербом молоток и циркуль. Сделаем же своим гербом скрещенные метлу и лопату с надписью на латыни «СОДИМ» и девизом «Выметай и созижди» и пойдем в наступление на мир бессовестных паразитов, защищающихся мнимой панацеей человечества — государством. В рядах нашей армии дворников — советские и постсоветские диссиденты, предпочитавшие эту благородную профессию, дар Прометея и Диогена воспеванию прожорливого Левиафана и его самого яркого воплощения — Сталина-Жругра. И поэтому мы непобедимы: на смену выклеванной двуглавым орлом мутировавшей государственности вырастет новая старая печень. Наш скорбный труд не пропадет! Держитесь, и мы победим!

 

 

Анекдоты (Зачеркнуто) Случаи (знак вопроса)

 

***

 

Подметает однажды Платоныч свой примагазинный асфальт, а мимо дядя один проходит в кепке набекрень, сиволапый, руки бубликом, папиросу дешевую накуривает. Поравнялся и бросает Платонычу окурок прямо под метлу. «Это, — говорит, — значит, я тебя уважаю». А Платоныч берет этот окурок еще не потухший, вставляет оторопевшему мужику обратно в рот и продолжает мести. Постояла-постояла кепка в изумлении минут пять и говорит: «Пойду-ка я в дворники, может, курить разучусь». Дядя мысленно пожал руку Платонычу и заковылял дальше.

(В скобках помета автора: «Это моя выдумка, когда я поглядел на одного прохожего и представил, что он будет делать, когда я суну ему в рот брошенный им мне под ноги окурок»).

 

***

 

Платоныч выкинул в мусорный бак мешок с банками из-под пива. Тут же из кустов выскочил бомж, дожевывая на ходу какой-то кусок, и закричал: «Эй, не бросай, дай-ка сюда!» И вдруг споткнулся о свою же дрянную сумку, которая вылетела из его левой руки и куча мятых пивных банок высыпалась на асфальт. Платоныч спокойно выкинул мешок в бак и пошел восвояси. Бомж лежал на асфальте в глубокой задумчивости: «Каждому свое место. Место собирать банки и время их выбрасывать». Бомжа звали Аскольд Эдуардович, Библию он никогда не брал в руки.

(В скобках: «Этот случай наполовину реальный: бомж не упал, а мешок с банками почти что вырвал из рук дворника. Да еще долго ворчал потом»).

 

***

 

Однажды устал Платоныч как Сидорова коза. Присел на ящик из-под фруктов неподалеку от баков, сидит, на солнышке греется. И выходит из-за угла такая красивая девушка, что он прямо-таки обомлел, аж метла из рук выпала и покатилась по асфальту. А девушка идет прямо на него. Ближе, еще ближе, совсем близко. Потом близко, как никогда. Глаза в глаза, нос к носу. Опомнился Платоныч и понял: оказывается, это какой-то рекламный плакат с одной американской красоткой надуло ветром из близлежащего кинотеатра, прямо к магазинной помойке и прямо на его придремавшее лицо — он за живую девицу ее и принял. Вот смеху-то! И, правда, знакомый грузчик, свидетель казуса, хохотал так, что поперхнулся списанным накануне магазинным соком.

(В скобках: «А это чистая правда. С дворниками и не такое бывает»)

 

***

 

Решил было Платоныч уйти с этой грязной работы. Снял перчатки и забросил их далеко в угол своей дворницкой. Шваркнул метлу туда же, плюнул да еще ногой притопнул: сколько же можно, мусор этот уже по ночам мне снится. И он начал вспоминать, когда ему снились пузатенькая бутылочка из-под «Кока-колы» в компании с пластмассовым зайчиком-киндерсюрпризом, а две пустые пачки «Парламента» так красиво сочетались с полупрозрачным стаканчиком из-под мороженого и фольгой, в которой было когда-то завернуто что-то очень-очень вкусное. А потом еще один такой же красивый натюрморт и еще, и вот еще раз. И тут шофер, подъехавший к зоне приема товара, что рядом с его дворницкой, зычно крикнул грузчикам: «Принимай «Растишку»!» и еще другой: «Творожки «Простоквашино» приехали!» и еще: «Йогурты «Чудо» принимай!» И не было конца этой перекличке и суете на этой шоферской «бирже», такой знакомой и такой милой. Может, уже сегодня, завтра или послезавтра он будет сметать эти вкусности в мусорный мешок уже использованными, опустевшими, разорванными аккуратно или варварски, лохмотьями фантика. Тех, кто уже отслужили свою службу, стали никому не нужными брошенными, которые были товаром, гордо стояли на витрине, а стали презренным мусором. Кто же их пожалеет, отправив в последний путь, увидит потом во сне? Некому, кроме него. И Платоныч подобрал перчатки, положив их на специальную полочку, поставил на законное место метлу и улыбнулся, как не улыбался уже давно в своей жизни.

(В скобках: «Было, было, не отрицаю. Еще вскоре в пристройке правого крыла открыли погребальную контору, и это он счел почему-то за хороший знак»).

 

Выписки

 

***

 

Дворник Тихон из «Дела Артамоновых» (1925), как грозный судия, как судьба, Фатум, воплощение совести, разоблачает в финале весь этот дьявольский род Артамоновых, вместе с началом революции 1917 года, обозначившей их крах: «Ни бога, ни черта нет у вас. Образа в доме держите для обмана. А что у вас есть? Нельзя понять. Будто и есть что-то. Обманщики. Обманом жили. Теперь — все видно: раздели вас…».

Это дворник-разоблачитель, дворник с большой буквы, потрясающий образ самородка-философа, второй Лука из «На дне» того же автора. Горький может гордиться им. А ты, читатель, мотай на ус.

 

***

 

Д. Хармс разве не о том же? Вот его стих «Постоянство веселья и грязи» (1933).

 

…Проходит день, потом неделя,

Потом года проходят мимо

И люди стройными рядами

В своих могилах исчезают,

а дворник с черными усами

стоит года под воротами

и чешет грязными руками

под грязной шапкой свой затылок

и в окна слышен крик веселый

и топот ног и звон бутылок.

 

Луна и солнце побледнели

Созвездья форму изменили

Движенье сделалось тягучим

И время стало как песок.

А дворник с черными усами

стоит опять под воротами

и чешет грязными руками

под грязной шапкой свой затылок

и в окна слышен крик веселый

и топот ног и звон бутылок.

 

Если дворник, значит грязный — таков предрассудок, даже у Хармса. Хотя, пишут, это реальный дворник, и даже фамилию его где-то отыскали, татарскую. Разумеется, этого хармсовского дворника, эту грязь можно истолковать и как «нечто вечное, загадочное и неопределимое, предшествующее материи и времени», как пишет один петербуржец В. Шубинский. Можно и, как О. Мандельштам в стихотворении о «звериной зевоте» дворника вспомнить о «скифе времен Овидия», сделать дворника символом звериного, природного начала, переживающего и Овидия, и Петербург и сменяющие друг друга эпохи «культурного» человечества» (тот же автор).

 

***

А почему бы не увидеть в этом самом дворнике символ, а лучше субъект не звериного, а культурного начала? По крайней мере, начиная с диссидентских 60-х годов, когда в дворники валом валили инакомыслящие, «дети ХХ съезда».

Надо, надо создать антологию, летопись дворницкой эпохи наших последних времен. Ведь это единственное убежище, куда можно сбежать (нижележащие строки курсивом — заурядная банальность, можно не читать, я написал их по инерции, но забыл зачеркнуть) от безумия огромных городов, пожирающих деревни и вырывающих человека из универсума, сажающего его в пчелиную соту, в лузу мегаполиса-муравей-ника. Куда можно бежать от сумасшествия погони за потреблением, сытостью, деньгами, от государства — рая для чиновников-коррупционеров и миллиардеров с их банками — порождением денежной чумы.

Дворник — это современный юродивый, изгой, знающий, вернее, чувствующий, что в итоге последние станут первыми. Ну и что, что не в этой жизни. Эта жизнь торопится, страшно спешит, как на скоростной иномарке (дальше можно читать, а можно и не читать), за деньгами, московскими объедками (нрзб) и заграничными благами, мечтает скорее обогатиться, выскочить в богатеи, олигархи. Но это жизнь слепых, одурманенных иллюзией, наваждением тех мнимых наслаждений, что дает этот конечный материальный мир. Пора понять, что это только соблазн, это только обман; настоящее, главное — за завесой материи и потребления

Мети, дворник, шелуху и мусор этого обманчивого мира. Когда-нибудь ты выметешь его весь вместе с этим псевдомиром и дометешься до главного, важного. И благодарное человечество будет помнить тебя вечно.

 

Мети, метла, мети до дна,

До главного, святого дня,

Когда очистится весь мир

И грянет духа вечный пир.

 

(В скобках. Знаю, знаю, читатель, что вы, несмотря на мои маргиналии, все это прочли. И я ведь, такой хитрый, не зачеркнул и не вымарал всей этой риторики. Значит, квиты мы с вами, читатель).

Да, забыл сказать, что героя моих «Случаев» назвал я Платонычем не просто так, а в честь писателя А. Платонова. Он в начале 30-х гг. работал дворником, подметал территорию Литературного института в Москве. Говорят, вынужденно, из-за материальных затруднений. Даже в анекдоте это увековечили, где Андрей Платонов с метлой и матами бежит за мальчуганом, как заправский дворник из мультика «Пластилиновая ворона». А может, говорят интернет-болтуны, и вообще, автор «Котлована» никогда дворником и не работал. И вы бы в это поверили? Я — ни за что. Потому что в дворники идут не «из-за», а «для». Не потому что оказались социально несостоятельными и вас вынули из касты благородных брахманов и кшатриев и засунули в презренные шудры, а потому что идут за правдой о себе и о мире. Идут для себя и для мира. Больше мне нечего сказать.

Хотя вот еще сказочку вам на прощание.

 

 

 

Сказка о волшебной метле

 

Задумал однажды Платоныч сделать себе метлу самую лучшую — кустистую и пушистую, чтобы сносу ей не было, чтобы мела-подметала так чисто, чтобы всем вокруг стало хорошо. Идет он, идет по белу свету, много лесов прошел и земель. Вот уже иные народы и страны пошли, вот и к океану вышел, а нужное все не попадается: то слишком толстые или жесткие, то тонковаты и голы, как крысиные хвосты, ветки кустарников ему встречаются. Сел он на берегу, пригорюнился.

И вдруг слышит голос: «— Не горюй, Платоныч, а возвращайся домой и посади кустик во дворе. Через год вырастет то, что тебе надо. А саженец тот волшебный растет там, на высокой горе, на которую как влезешь, так с нее и скатишься, как скатишься, так и выскочишь. И будет все не по сказанному, а по писанному».

Посмотрел Платоныч вверх и увидел, что говорило это облако, на голову бога похожее, с бородой самого главного дворника из греческих богов-олимпийцев. Видит: плывет это облако как раз к той горе, которая за лесом виднеется. Пошел Платоныч за ним, как за звездой путеводной, не понял, как и у горы оказался. Полез на нее, словно не в гору, а под горку, так легко. Стоит уже на вершине, оглядывается.

И вдруг загудело что-то внутри горы, заходило ходуном. И не успел он опомниться, как провалился внутрь. Летит, но как-то не быстро, и видит, как по галереям и тропкам этой внутренней горы влекутся изможденные люди. Кто долларами, евро и рублями оклеен с головы до пят, как обоями, кто цацками и золотом увешан, как кандалами, и каждое движение им с огромным трудом дается. На ком таблички, как на казнимых в былые века висят: «Я лентяй», «Я прелюбодей», «Я винопийца», «Я бесстыдник», «Я мздоимец». И много еще таких, конца не видать веренице. Но самое интересное, что вдоль этого шествия идет человек в обличии дворника с погонами и изображением скрещенных метлы и лопаты и ударяет каждого пучком прутиков — видно, что не сильно, но все вздрагивают и ежатся.

Вот, наконец, опустился Платоныч на самое дно внутренности горы. Видит на стене распятое чудовище с табличкой: «Левиафан, сиречь Государство» и тут подлетает к нему крылатый бог Прометей и разит гада прямо в печень своим золотым копьем. Увидел он Платоныча, летит к нему, встает на ноги и говорит: «Давно я тебя ждал. Пошли со мной». Долго ли коротко, пришли они к красивому дворцу: весь из стекла узорчатого, такой видел он в некоторых храмах по телевизору или бутылках из-под дорогого пива. И посреди него растет чудной красоты куст — широкий, ветвистый, душистый, нектаром и амброзией пахнущий, аж в носу и во рту праздник.

Пока стоял Платоныч, разинув рот, двое-трое дворников, бичевавших грешников, подходили и срезали себе новые прутики, связывая их в пучки. На их месте тут же вырастали новые. Прометей взлетел, достал серебряный кинжал, сияющий, как золотой, и срезал прутик из самого ствола растущий, самый высокий и стройный. Потом спустился и подал его Платонычу: «Посади его у себя во дворе — просто воткни в землю, и он зацветет, как жезл Аарона, разрастется в кустарник. Через год готовь из него новую метлу. Увидишь, мир изменится и станет твоя метла первой, которую люди прославят и сделают новым символом новой жизни».

Не успел Платоныч взять в руки чудесный прут, как ноги его так ловко спружинили, что вылетел он из горы резвее пробки от шампанского. Пошел он домой, да ноги не идут, сила будто куда ушла, а до дома еще далеко. Подлетает тут со свистом некто крылатый-мордатый и говорит хрипло, но вкрадчиво: «— Довезу с ветерком, не пожалеешь». Видит в глазах его черных и выпуклых Платоныч что-то лукавое, бесовское, а отказать не может. Сел ему на спину и полетели они. Да тут тучи черные подкатились, заболтало, закрутило, затрясло их, как самолет-лайнер с пассажирами перелетными, так что ни света, ни тьмы не разобрать, неба от земли не отличить.

Очнулся Платоныч на земле, среди голого поля, без прутика волшебного. Заплакал он от горя. И тут увидел камешек-писаницу: «Ищи ветра в поле, а прутик-метелку в лесу густом, в дубраве шумной, рощице круглолистой, на полянке золотистой. Ищи год, ищи век, лучший дворник-человек». Тут-то и вспомнил Платоныч пророческие слова, что все будет не по сказанному, а по писаному».

С тех пор ходит дворник Платоныч по лесам и дубравам, полям и полянам, ищет заветный кустик, который помнит с первого взгляда и на всю жизнь.

Слушай, дворник, эту сказку-притчу, мотай на ус. И помни, что не зря взял ты метлу в руки — есть в ней великое прометеево начало любви к людям, миру и всей вселенной. А если улыбнешься и посмеешься — то и тут будешь прав. Каждый в своей профессии тоже дворник, который мечтает о той единственной чистоте, которая спасет мир».

 

Вот и закончилась тетрадь этого странного человека со странной фамилией Игорь Дейтич. С ней вместе заканчивается и наша повесть, написанная с кончика метлы, не совсем, может быть, изящно и гладко. И которая может показаться как гимном дворнику и его профессии, так и простой насмешкой над этим, в общем-то, невыдающимся, и, будем говорить откровенно, малопочтенным ремеслом. Читатель, правда, мог бы без труда заметить, что местами здесь выказывается какая-то навязчивая неприязнь к государству. Будто несобранный наш главный персонаж, Радищев-вольнодумец, Новиков-масон, Чаадаев-западник, Синявский с Даниэлем-первомученики или Галич с Буковским-невозвращенцы вместе взятые. В то время, как он просто поэт метлы, ставший жертвой собственных нездоровых фантазий и начавший потихоньку сваливать свой жизненный просчет на высшие силы.

Впрочем, ларчик открывается весьма просто. 52-летний наш Игорь человек достаточно литературный и театральный, чтобы уметь выдавать чужие чувства, почерпнутые из классики, за свои. Вот и в этих проклятиях государству разве не слышится вам, читатель, нотки пушкинского Евгения из «Медного Всадника», его знаменитое: «Добро, строитель чудотворный!.. Ужо тебе!..» И если смятенный несчастием катастрофы «бедный, бедный мой Евгений» тет-а-тет с «кумиром на бронзовом коне» грозит не кому-нибудь, а «державцу полумира», основателю империи Петру I, то что может бывший токарь, актер-неудачник и литератор-дилетант? Потрясая метлой на нелепом Росинанте своего воображения бросаться на ветряные мельницы собственных химер, от чего выиграет только его прилизанная территория, в очередной раз выметенная до небывалой для здешних мест чистотой?

Не будем же все-таки над ним издеваться. Это «маленький человек» своей эпохи, чья прославленная русской классикой малость унизилась и до вовсе крохотных размеров. Ныне в дворники идут неудачники, изгои, выброшенные обществом на обочину жизни, включая бывших уголовников, алкоголиков, полубомжей, а также мигранты-азиаты вперемежку с пенсионерами на подработке. Романтики, идущие в работники метлы и лопаты добровольно и по убеждению — удивительное исключение. И они тоже не берутся из ничего, тем более из праздной фантазии автора, и это пища для размышления читателю, которому проклятия государству с метлой наперевес могут показаться не такой уж блажью, как лукавый автор пытался здесь представить и сыграть.

 

 

Эпилог

 

Юрий Агастов, нечаянный герой этой повести, оказался одним из таких неравнодушных читателей. Не стал он писать щеголяющих умом критических статей и тем более эссе, соблазняющих мнимой свободой пера не только малых сих отечественной литературы наших дней, но и первых ее лиц на сомнительные лит. подвиги.

Он написал рассказ, овеянный Пушкиным и его «Повестями Белкина». Что не случайно, ибо постоянный автор журнала «Флаг», давно уже был он первым кандидатом в лауреаты премии этого известного журнала, учрежденной в честь этого пушкинского шедевра лаконичной и остросодержательной прозы.

Взгляд Агастьева на феномен дворника отличен от нашего: Юрко, как любил себя называть Юрий, считал эту профессию уделом мрачных одиночек с развитой и причудливой фантазией, почти демонических мечтателей, но на прозаической почве. Шутка ли гримаса судьбы, но это придает своеобразие такому диковинному ремеслу, как похороны уличного мусора посредством метлы, лопаты и мусорного бака.

Да, вы правильно угадали: Юрий-Юрко сравнил дворника-одиночку и его дело с гробовщиком.

 Благо, нынешние уборщики территорий магазинов, банков, частных учреждений и контор весьма отличаются от жэковских, работающих артелью: под присмотром мастеров и контролеров их деятельность строго направляется, регламентируется, роботизируется. Хотя до дворников царского режима им тоже далеко: ни носят они ни фартуков, ни блях, не бегут по первому зову жильцов по разным бытовым вопросам, не выступают свидетелями и понятыми при убийствах и кражах, в компании с городовыми и квартальными.

Словом, Юрий Агастьев написал рассказ об одном из таких дворников, унаследовавших нечто из романтической пушкинской эпохи, и по примеру Пушкина назвал свое произведение кратко: «Дворник». Правда, недовольный слишком уж стертым частым употреблением этого слова, ничего загадочного, в отличие от зловеще-торжественного пушкинского «Гробовщик», не содержащим, он приберег и другое название: «Метельщик». Не рискнул он его утвердить лишь потому, что многим — но многим ли? напоминает героя пьесы и фильма И. Гофф «Город мастеров» горбатого метельщика, поднявшего восстание в оккупированном герцогом Деморикорном городе.

Но все-таки оставил, как наиболее предпочтительный вариант.

 

 

Дворник (зачеркнуто) Метельщик

Маленькая повесть в вольном переложении

 

Как бы то ни было, но рассказ свой наш писатель-«пушкинист» начинает с того, что Прохор Платонов, дворник, пользовавшийся заслуженной репутацией добросовестного труженика, отмеченный премиями и грамотами от того начальства, где он ране етрудился, знакомится со сторожем смежной с его магазином автостоянки Германом Штольцем, русским немцем, в своей профессии не менее заслуженным. Двое пожилых 50-летних мужчин проявили симпатию друг к другу и Герман пригласил его в свою сторожку на празднование своего юбилея, на который позвал он людей близких профессий, обслуживающих автомобили — слесаря, заправщики, автомойщики и др.

Назначено было на вечер 30 апреля, перед известным праздником, и потому никто — в первую очередь из начальства, и ничто не должно было помешать их торжеству. Прохор, семьей своей хоть и не тяготившийся, но не любивший лишних проявлений семейственности — всяких родственников жены и ее подружек на правах родных, которых часто они принимали в своей квартире и к которым надо было наносить ответные визиты, — был рад лишнему поводу побыть вне дома. Он уведомил свою покладистую жену телефонным звонком и отправился на юбилей в тесной сторожке. Хозяин, деловитый Герман, поначалу то и дело отвлекался по делам своей стоянки, принимая автомобили, особенно дорогие из которых требовали его личного участия, краткого разговора с хозяином, улыбок, рукопожатий, поздравлений — многие давно знали Штольца и испытывали к нему самые добрые чувства, ради него на короткое время убавляя свою спесь и ухватки владельца иномарки. Но, наконец, все машины были приняты и оприходованы, настал поздний вечер и общее веселье понемногу установилось в этой компании работников сервиса и обслуги, как снисходительно иногда их называют.

Все шло гладко, только стал Прохор замечать, что один из гостей — грузноватый мужчина в очках, блондин, похожий на немецкого бюргера или прибалтийского рыбака-чухонца, куривший одну за другой сигареты, посматривает исподволь на него с непонятной хитринкой. Вскоре выяснилось, что это был предшественник Прохора, — мы забыли сказать, что он перешел на это место не так давно, взамен выбывшего по собственной вине долголетнего дворника — и явно жалел о потерянном месте. Теперь Сашко, как называли его друзья, сторожил неподалеку на одной мелкой внутриквартальной стоянке, но навещать своего нового коллегу (прошло уже четыре месяца) не торопился.

Успеха Прохора на его законном когда-то месте вызывали у него зависть. До такой степени, что иногда он, в паре со своей тощей супругой, науськивавшей его на подобные поступки, приходил почти что ночью на Прохорову работу и гадил: сорил семечками, рвал на куски и раскидывал бумагу, выбрасывал из баков на дорогу мусорную мелочь. А иногда подговаривал знакомых бомжей, с которыми раньше караулил и затем с выгодой для себя сбывал списываемые магазином продукты, и гадить напрямую: испражняться на тротуар, рядом с гнилыми помидорами, тухлыми яйцами, поливая все это для коктейля забродившим молоком, — чтобы затруднить уборку. «А пусть не выслуживается перед начальством, …. Чистюля», — приговаривала супруга, едко усмехаясь. Сашко вторил ей, но все-таки такой злобы у него на Прохора не было. Наоборот, ему был любопытен столь редкий дворник — не пьющий и не курящий, не водивший дружбу с бродягами и не проявляющий интереса к выбрасываемом гастрономом каждый день даровым продуктам. И вот повод познакомиться явился.

Вокруг кричали тосты за здоровье Германа Штольца, потом его родных, потом друзей, чтобы цех охранников стоянок заправок и тех, кто им дает работу — владельцев автомобилей. «За тех, на кого мы работаем!» — «UnsererRunb-leute!». Все шумно и обильно выпили, веселье разгорелось с новой силой. Наконец, сам Штольц провозгласил тост за автомобили, без которых не было бы самих автовладельцев. И рассказал историю, поведанную ему одним из них под большим секретом: «Знавал он человека, который божился, что его обожаемая «Тойота» может подмигнуть ему фарами, когда он подходит к ней, собираясь в дорогу, может сама крутить руль, если он устал или хочет отвлечься, и даже говорить человеческим голосом, когда они летят по загородной дороге за 100 км в час, ветер свистит в окна, колеса шелестят в восторге быстрого движения, и ему слышится: «Еще хочу, еще хочу!» И он добавляет драйва, как они любят говорить. И в заключение сказал ему, в шутку или нет, он так и не понял: «Я мечтаю на ней жениться!»

А потом его нашли мертвым на окраине города — он лежал на капоте своей обожаемой «японки», приникнув устами к ее «очам» — лобовому окну. Замечательно, что при этом работали «дворники», ритмично поглаживая голову своего усопшего любовника, будто ласкали его своей последней любовью».

При слове «дворники» все, не сговариваясь, повернули головы к Прохору, будто он был причастен к этой невероятной истории. Но тут посреди этого напряженного молчания прозвучал отчетливый голос Сашко, обращенный к собрату по профессии: «Что же, не выпить бы и тебе, брат, за здоровье твоих мертвецов?» Все уставились на Сашко в недоумении. Но тот нисколько не был смущен: «Ведь вот все то, что называем мы мусором, было когда-то товаром, стояло на полках и витринах, было вожделенно, любимо и вкушаемо. А когда исчезло их содержимое, то тут же умерло, обратившись в трупы фантиков, пустых бутылок, дрянных окурков. Должен же кто-то их полюбить и приласкать». Все захохотали. Прохор нахмурился: метельщик почел себя обиженным.

Домой он пришел пьян и сердит. «Что же это, в самом деле, — рассуждал он вслух, — чем ремесло мое нечестнее прочих… Разве метельщик гаер святочный. И я могу позвать их на свое рождение и задать пир горой. А созову я тех, на кого работаю: мертвецов своих всеми бросаемых, тех, кого я по утрам подметаю». «Что ты, батюшка, перекрестись!» — сказала жена, помогая ему раздеться. — Созывать мусор на день рождения! Совсем очумел ты со своей работой».

 

Я даю только короткий пересказ того, что показал мне Юрий из уже написанного. Он вставлял пушкинский текст, как вы уже заметили, выделяя его особым шрифтом (курсивом). Я пробовал было возразить: тут видна двойственность, рассказ теряет стройность, уклоняясь в чуждый нашему 21 веку век 19-й, смешивая людей, наречия, эпохи. Он быстро мне заметил, что в этом-то и состоит его мысль — в том, что у скорого конца времени и мира (он горячо верил в это!) возможно частичное или полное возвращение минувшего, когда настоящее уже исчерпало свои возможности, впадая в маразм (он стал приводить примеры: однополые браки, женщин у власти, пересадка органов, включая лица и даже головы, удивительные возможности виртуальных механизмов: компьютеров, роботов и т.д.). Но я не стал дальше слушать его фантазии, только поведаю вам в его пересказе, чем он собирался закончить свое произведение:

 

В назначенный час в квартиру Прохора, оказавшуюся незапертой, начали входить погребенные его стараниями мусорные мертвецы: измятые фантики от мороженого, шоколадных батончиков, конфет и проч., оскаливаясь рваными ртами своих оболочек, мутные от долгого лежания в помойке стеклянные бутылки и слежавшиеся, раздавленные пластиковые баллоны, выпирая ребрами своих треснувших скелетов, вонючие окурки-коротышки, нестройными рядами, без ранжиру, не в ногу, целой армией наступающие прямо на него под командованием отставного сержанта гвардии Петра Петровича Курилкина — первого, заметенного им 30 лет назад и похороненного в мусорный бак окурка из пачки героической «Шипки» — почитаемой советскими курильщиками, наряду с «Примой». «Ты не узнал меня, Прохор? — спросил окурок. — Помнишь ли ты меня, которого в 1989 году ты первого в своей карьере дворника отправил в мусорный бак?» Пахнущий советским тленом, Курилкин уже подступал со своей армией к самому лицу Прохора: в его ноздри ударил нестерпимый смрад, словно со всего мира собранных всеми дворниками окурков и тридцать лет гнивших на самых скверных помойках. Он толкнул расхрабрившегося коротышку, Петр Петрович упал и весь рассыпался. Между его соратниками поднялся ропот негодования: все вступились за честь свого товарища, пристали к Прохору с бранью и угрозами. Бедный хозяин почувствовал, что задыхается от тошнотворного запаха, упал на спину и, теряя сознание, увидел, как на него сыплются все его мертвецы, постепенно погребая его под своими тоннами, готовя ему гроб и могилу.

 

К счастью, как и у Пушкина, это оказался всего лишь сон — следствие шумного празднества, алкоголя и, конечно, дьявольской Вальпургиевой ночи. И обрадованный Прохор Платонов сел пить чай со своей женой.

Закончим же и мы, наконец, нашу повесть во славу древнего сословия блюстителей и хранителей чистоты.