Борис Рохлин

 

Поэзия фильдеперса и меланж прозы

О поэзии и прозе Дмитрия Драгилева

 

 

Поэзия Дмитрия Драгилева - попытка зарифмовать Вселенную и тем самым остановить ее. Запечатлеть все, что попало в поле зрения сет­чатки, памяти или мысли. Ничто не отсеивается, все входит, все го­дится.

Сознательно монтируется иллюзия универсальности. Поэт не ин­ту- и­ции, поэт шахматных ходов, рассчитанных до последней строфы, по-следней строчки стиха.

Поэзия используется как метод зашифровки бытия и быта. Своего рода, каббалистический способ письма.

"К чаю в пять". Английское чаепитие на русский манер. Вечер, но не у Клер. Вечер с поэтом.

Выверни карман и горстку

Слов рассыпь по побережью.

 

Этим поэт и занят. Он выворачивает карманы и рассыпает слова. И сыплются, сыплются. Запас изрядный.

Эмоциональное напряжение возникает, захватывает и несет. Но не- да­леко.

Мешает смутное ощущение неловкости.

Эмма Бовари принимает за героя господина, одевающегося в жи­ле- ты кричащих цветов. (Шарль Бодлер)

В подобные жилеты иногда одеты стихи поэта.

 

Братва не числится в орлах.

И все же стильно (первый сорт)

Под этот шик тасует шаг.

Нашармака глотая торт.

 

Игорь Северянин вдохновлялся порывно, весь пребывая в чем-то нор­вежском или в чем-то испанском. В чем пребывает поэт, неиз­вестно. Но то, что он вдохновляется порывно, невольно приходит в голову. "Порывистость" не мешает "шахматисту" рассчитывать ходы. Результат часто неожиданен не только для читателя, но и для творца Оттого "торшеры" то и дело "вращаются в окнах и выраба­тывают джайв."

Автор - лексический универсал Он отважно, бестрепетно "сме­няет флизы", "глотает нашармака", "смикширует", "энзимами смы­вает пыль", "кантуется как невыпотрошеный чемодан", "повторя­ет запечный хорус", "лузгает семечки под деловой лепниной", "фордыбачась оказыва­ется в суфле" и т.д.

Если верить Вольтеру, в библиотеке бога все книги основатель­но ис­правлены и сокращены. Внесенная в каталог божественной биб­лио- теки, поэзия Дмитрия Драгилева не избежала бы общей участи.

В одном из стихотворений автор участвует в пленительной игре и, можно предположить, приглашает нас. Игра пленительна, поверим на слово. Поэту хочется выразить впечатление. Перевести плени­тель-ность ощущений в слово. Это удается. Творцу удается все, что он захочет. Пленительность переведена. Лексически, грамма­тически, синтаксически оформлена. Является стих. Он готов, чи­табелен, при желании выучен наизусть. Жаль только, что плени­тельность, очарованность игрой автор оставил для себя. Пожалел нам ее передать, сделать нас участниками этого увлекательного занятия.

Возможно, "сочно брешет" (пленительное словосочетание) не толь- ко "Краткий Музыкальный" Но концовка - без ведома авто­ра - поэзия сполна. Чувствуешь что-то зна­комо, из еще незамут­ненного источника.

 

Штрихов опознавательная дрожь

И нот непозволительная роскошь.

 

Некоторые слова важны для поэта, судя по их повторяемости.

На­при­мер, карман. Он вспоминает о нем не из прозаической необходи­мости. Карман « метафора бесконечных возможностей. Он претерпе­вает удивительные метаморфозы. Он и "кладовая слов", и "дворец орехов грецких". Но "карман-кладовая" иногда подводит поэта, и он вытаскивает оттуда много сора: "чавкающие звуки", "пыль восторгов", "пену страсти". Он "шикует". Да и слово "шик" - близкое ему и родное.

Шикарно! - как сказала бы одна персонажка И.Ильфа и Е.Пет­рова.

 

Тьфу... Вот не ожидал, как я... чертовски-ввысь

К низинам невзна­чай отсюда разлетись

Газелью легкою.

         И.Анненский, Из участковых монологов

 

Наш поэт нередко разлетается чертовски-ввысь газелью лег­кою.

 

она к тебе добрей

да никогда! по-над

при аспидной игре

контакт­ный детонат

 

замшелый самсонит

спешит гектопаскаль

наверх, воды плесни

ошпарься, рта не скаль

 

любовник твой - ни зги

чубар или каур

джигитом из тайги

крадется в сердце бур

 

Знаменитый эго-футурист прогремел на всю Россию. Нашему ав­то- ру это еще предстоит.

Используя известное и знакомое, он вводит в стиховое исполне­ние свой голос, мелодию, аранжируя источник вдохновения.

"Введе­ние" это никогда не подражательно, не прямо. Ассоциация, аллю­зия, сохраняв­шее поэтическую независимость и автономность,

"Сырым пространством поглощаем".

Хорошее стихотворение. Хоро­шее и знакомое. Портят его неистре- бимая склонность автора "обо­гащать" стих "пограничными" словами. Жаргонизмы они, "арго" профессионалов или маргиналов, специфиче- ские словечки, отличаю­щиеся от т.н. общенародного языка, что-то иное, иностранное, калькированное, автору виднее.

Попользовать нечто лексически близкое и родное узкому кругу зна- токов и носителей, для которых этот язык – единственный спо­соб выражения, надо уметь. В противном случае его лучше обхо­дить поэтической стороной. Некоторые умели –  к месту, в такт, и весьма поэтично.

 

Вышел на арапа. Капает буржуй,

А по пузу золотой бамбер

"Мусье, скольки время" Легко подхожу

Дзззызь промеж роги!  и амба.

                                                                    И.Сельвинский

 

Не стих –  музыка времени. Все органично, и лексика, и синтак­сический ряд. Органичности –  вот чего не достает поэту.

Стихотворение "Новые барды" – образчик "собственного заскока", автором, несомненно, лелеемый. И прав.

 

Вез топора, без предисловий,

Крупа становится перловей...

 

Не становится ли "перловой" и стих

В стихотворении "Попасть впросак от суммы демаркаций" автор избегает этого неприятного "попадания".

"Сумма демаркаций" –  не более, чем зачин. Стихотворение дви- жется от заявленного автором и вполне разумного принципа "Любезней глупость все-таки чужая", с которым трудно поспорить, к "смене декораций" через постоянную смену последних. Каждая строфа - новая декорация. И каждая удач­но идет в дело стихотворного строительства.

Несмотря на постоянное присутствие рассудка, который у автора – "искомый ключ к любому месту", – замечание несколько юмористиче- с­кое – стихи его неожиданно "слагаются навзрыд", «случайней», но не "вернее". И хочется "приступить к обороне".

Бывает, что вчитывайся–не вчитывайся, не видно "ни смысла, ни бельмеса". Но читателю эта ситуация знакома, и виноват он в ней сам. Окоем словом узок и не позволяет различить.

Дмитрий Драгилев – серьезный читатель и знаток изящной сло­вес- ности. В его стихах "ночует" не только поэзия, но и сами поэты.

 

Красотки отправляются на Юг,

Синдбад кочует за семью морями,

Фонарь мечтает, этакий упрямец,

Когда-нибудь создать свою семью.

 

Поэт обновляет стих фонарем и его мечтами. Неожиданный сдвиг от беспредельности географии и неведомых земель к скромному городскому ландшафту. Сдвиг в духе нашего стихотворца.

Драгилев – поэт и мастер. Но сочиняя стихи, лицо, этим занимаю- щееся, окунается в стихию "глупости". Неосознанно, ин­туитивно. Так происходит, так есть. Хорошо сделаны его стихи, смело, талантливо, но по временам начинает познабливать, "холодовать". Интересно, по-чему? От сделанности. Так ведь мас­терски.

 

Выхожу один я на дорогу;

Сквозь туман кремнистый путь блестит;

Ночь тиха. Пустыня внемлет богу,

И звезда с звездою говорит

                        М.Лермонтов

 

Наш поэт выходит, он давно вышел, он идет, перед ним бес­крайняя стиховая пустыня, кремнистый путь слов, автор внемлет и слышит по-эзию, говорящую сама с собой. Без авторского вме­шательства. Поэт – писец, записывавший иероглифы словесных созвездий. Вселенная слов столь же бесконечна, как и Вселенная астрономов.

Если вышел, то остановиться, задержаться уже невозможно.

Но идти мало. Время от времени стоит покидать пределы соб­ствен- ной приятной модели версификации, обновлять приемы пере­дачи "му-тного варева" существования, выбегать за ограду при­вычного словоговорения.

взятая у попугая подписка

просьба не выезжать

не покидать пределов лежалого хлама…

 

Но поэт не "попугай-подписант", да и "выезжать", "поки­дать", ост- раняться полезно для поэзии.

Обращаясь к своему лингвистическому дару, он стилистичес­ки и синтаксически пополняет свою поэтическую Провинцию, лек­сический анклав, внося в них экзотический декор. Эти набеги полиглота так и остаются декором, не только ничего не прибав­ляя к стиху, но и вредя ему, внося избыточный диссонанс, ко­торого и без того хватает.

От души, с размахом сделано стихотворение "Сведения исче­зают вместе с горящей книжкой". Практически оно бесконечно. Автор мог бы продолжать его с не меньшим блеском до страни­цы "Содержание" и далее, минуя обложку. Таланта, страсти и словарного запаса не зани- мать.

Но бедный читатель! Ему не до "паясничаний с чавканием морды в блеф". Он без "фордыбачания" оказывается "в суфле", где и застревает во взбитых белках с сахаром. Богатство стиха несомненно. Младогол- ландский натюрморт. Живописно-сочный. Но кладо­вая, спецхран, хра- нилище слов еще не поэзия.

Как читатель я неправ. Читатель всегда не прав. Потому что не понимает, не дозрел. И вряд ли когда-нибудь дозреет. Поэт обгоняет читателя. Но стихосложение, стихотворчество не есть составление "Словаря экзотических слов и выражений".

Стихи рифмованные перемежаются стихами в прозе. Автор дает передохнуть.

    

  Сегодня в Эрфурте на крыше Интерсити-отеля.

 

Краткое уведомление на языке центральноевропейском предваря­ет стихопрозу.

Мне этот стих напомнил блистательный рассказ Стивена Крейна "Голубой отель", который начинается так:

"Голубой отель" в Форте-Ромпер был ярко-голубой окраски, как ноги голубой цапли, которые выдают ее всюду» где бы она ни пря­талась."

Дмитрий Драгилев всегда выдает себя. Уже это говорит о при­сутствии своего голоса, своей интонационной модели.

Продолжим.

Главное "не лязгать, зубы, бык, анфас.., но сквозит."

Отнесемся со вниманием к совету автора и постараемся "уви­деть что-нибудь виолончельное" в удивительной поэзии Дмитрия Драгиле- ва.

Часто его стихи не более, чем контрданс от избытка поэти­ческих сил. Читатель приглашается участвовать в этом словесном контрдансе. Но не тянет. Не потому, что он плох, а потому что охватывает робость. Лирический "механизм" запущен, и читателю не "вломиться в амби- цию".

Остановимся на обочине стиха, на полях текста.

В одной из писец Э.Голлербаху В.Розанов писал:

«… у Вас чрезвычайно есть много музыки в душе... Музыка Ваша заваливает мысль».

Музыка в силу чрезвычайной ее множественности "заваливает" не столько мысль автора, сколько слово.

В поэзии Дмитрия Драгилева есть все. Универсальность, всеобъем- лимость, выходящие за "Круг Земной", но остающиеся в нем.

Курортный городок "рассыпает чресла", "карман не достигает апо- гея". Ф.Рабле позавидовал бы.

Впрочем, сезонная эмоция выраже­на пунктуально-точно. "Сингу- лярный рапс", "скань девизов" и пр. вносят свое лепту в лексическое изобилие.

 

                 Перо нашло мозоль... К покою нет возврата.

                                                                                  И.Анненский

 

Поэт вовсе не полагает художественную интуицию, поэтическое вчувствование высшим типом познания. Он - мастер, делатель высочайшей квалификации. Но великий настройщик - еще не музыкант. И настройщик роялей не называется пианистом» Но Дмитрий Драгилев остается пианистом. Пианистом словесного "жабо".

Поэзия не нуждается в особых смыслах, не перегружает себя ими, И не должна этого делать.Но сочетание слов должно вызывать "Со – чувствие", "Со – переживание себе". Содействовать встрече с собственным и малознакомым "Я". Под гипнозом поэтического слова.

Если этого нет, то в наличии лишь техническое совершенство, мастерство, как таковое, которое и сохраняется неприкосновенным во владении творца. Тем самим читатель не становится сопричастным создателю и его творению. Вещь сохраняет инкогнито, нераскрытость, читатель - свою постоянность, чуждость ей.

Поэту свойственна "ажурность восприятия. Получается "вселен­ски" и "по-домашнему".

 

Ночь лишась дыхания фильдеперса

И ажурных притязаний ликры

Все сокроет икры тени перси

Новые раскладывая игры

 

Фильдеперс – это фильдекос лучшего качества. А фильдекос – гла-дкая крученая бумажная пряжа, имеющая вид шелковой. Не есть ли поэзия Дмитрия Драгилева такой гладкой крученой бумажной пряжей, имеющей вид шелковой. Тогда в ней гораздо больше загадок, чем могло показаться рассеянному взгляду читателя

Иногда, забыв о том, что он "архивариус", хранитель вселен­ской библиотеки слов, он одаривает нас строфой, доступной, не претендую- щей, в которой "пространство спит, влюбленное в про­странство"

 

как встарь на парадоксы обопрись

в кино свали но просьба без истерик

вопит в лесу глухом археоптерикс

и зарастают липой пустыри

 

Но тут же себя одергивает. Он помнит, что "сложное понятней им".

 

                 скрипит осенний почтальон скучает турникет

на тредесканциях бальзам а может быть огни

покуда с неба воду льет оратор в парике

поверь обветренным глазам и в окна загляни

 

Тредесканция – растение (цветок) с длинными ланцетовидными листьями. Поэт вспомнил близкого ему по страсти к созиданию не­обыч- ного английского садовника Традесканта, жившего в 17 веке.

Подобные "традесканции" встречаются в стихах нередко. А строч­ка "покуда с неба..," продолжая "английскую тему", заставляет вспоми- нать бытовые сценки Хогарта. Строфа богата аллюзиями. Что-то из европейского романа девятнадцатого, сужая прозаичес­кий ареал, из немецкоязычного "романа воспитания": годы учения, годы странствий, зеленые генрихи. У каждого читателя они свои.

Полезно расширять свой кругозор. Но полезность эта просветительского, а не поэтического свойства Узнаешь много нового и доселе неизвестного, но логичнее узнавать из учебных пособий, если есть желание расширять свои горизонты и повышать образовательный ценз. Поэзия существует для чего-то другого,

 

престол свободен, для вранья

годится вымысел штукарский

 

На престоле поэтическом всегда есть вакантные места.

Почему одно из них не занять нашему поэту. Противопоказаний никаких. Не каждый претендент обладает столь вычурной барочной кружеватостью. Или, как заявляет сам поэт, осовременивая архаику, "для вранья годится вымысел штукарский".

Своим письмом он доказывает, что вначале, действительно, было слово. Не в библейском, не в новозаветном, а сугубо поэтическом смы-сле.

Оно несколько деградировало вместе о деградацией его носителей. Но попытка вернуться к его первоначальному незамутненному образу полезна независимо от конечного результата. Тем более, что процесс этот не предполагает завершения во времени.

– Эволюция литературы, – писал Ю.Тынянов, – совершается не только путем изобретения новых форм, но и, главным образом, пу­тем применения старых форм в новых функциях.

Поэт на изобретает новые формы Он применяет старые в новых функциях. Он заполняет пустоту стихией слова и стремится придать образ тому, что его лишено.

Обратимся к прозе, являющейся продолжением поэзии другими сред­ствами, поэзии, притворившейся прозой. Так ребенок, закрыв гла-за, думает, что он невидим.

 

 

 

Я не романист, а вдруг?

Анатолий Яковлев

(четвертый эпиграф к роману "Мелким почерком")

 

 

– Славная пустошь! Она вся состоит из повторений. Может быть в повто­рениях и кроется сущность пространства?

Три коротких фразы, задающие произведению тон, аккорд, музыкальную тему. Могли бы, но… паутина слов. "Паутина земли" Томаса Вулфа дает замечательную прозу. Паутина слов остается паутиной.

Почта, письма, дневники, конверты, старые марки. Я копаюсь в. Автор любит копаться. Не только в старых марках, конвертах, письмах. "Копаться" его страсть, отчасти прием.

Бутылочные наклейки, спичечные коробки – эмблемы времени.

Шальные переходы не случайность. Прием, способ письма, форма излияний, имитация иррационально-интуитивного подхода. Изящная зарисовка персональ­ного состояния, инфантильность детских переживаний, трогательное описание их, "маститные страсти", "постсексуальные студентки со студеным взглядом" мирно уживаются и с "русским языком обучения", и друг с другом.

Мастер игры не только словами, но и буквами, звуками и их рядоположенностью. Игра в фонематический бисер попутно захватывающий игру верхом и низом. Игра сомнительная в силу мелочности семантической и стилисти­ческой неряшливости.

Пустошь – полноправная героиня романа – временами подменяет автора или вбирает его в себя. Он поддается и вместо прозы разводит консервные банки, рудеральную флору, роет карьеры, внедряет кукуш-кин лен на правах кормовой культуры, устраивает торжественное заболачивание. Является стиль на уровне консервной банки и лексика на полных правах кормовой культуры.

У сентября – утверждает автор не бывает своего цвета, зато он быва­ет у авторов. У нашего автора он "суетливый".

Вселенная оставляет на произвол судьбы, художник пренебрегает со­ветом старого Лафонтена жить скрытно, сентябрь оказывается предвосхищением опыта, элементом созерцания и релаксации, бабье лето минорной итало-французской транскрипцией доброго "все обо мне", автор неуверенно занимает какую-нибудь сентябрьскую точку зрения» он берет ее взаймы и, как склонный иногда к морализиро­ванию, сообщает, что это лучше, чем красть. В наше время многие читатели с автором не согласятся. Часто этот поток сознания струится не на языке оригинала, не на языке, на котором пишется проза.

Автор – человек открытий и честно признается, что чужая ото­ропь штурмует грецкий орех его мозга, и от волнения он путается в родной речи. Его часто отвлекают от прямого занятия, – занятия довольно ску-чного, сочинительства, – конкубины, метрессы, налож­ницы. А тут еше плотные пубертационнне слои, сквозь которые ни­как не продраться. Тут не до родной речи. И букварь из головы вылетит.

Автор талантлив, но сурово безвкусен. "Безвкусица" эта отчас­ти преднамеренная. Она – один из элементов построения вещи. Пос­тоян- ные переходы с языка, на котором пишется проза, на другие и разные создает впечатление игры, забавы. Автор не прозу пишет, а кокетничает, манерничает, маньерит.

Когда читаешь Дмитрия Драгилева, возникает сомнение, а не есть ли это нечто другое, более значимое, чем художество, воль­нодумство воображения. Социологическое исследование, психоана­литические штудии или трактат по теории музыки, например.

Из романа мы узнаем кое-что о половинных и четвертных нотах, об оргазмах в детском саду и возгласах дуремара на идиш. Об амикашонстве и сингулярности, палатализации согласных и редукции гласных, о парном молоке и парном вальсировании, о протагонисте автора, который, обосцав угол очередного дома, сподобился увидеть, что воздух в крапинку, о поездах, заграбастывающих редких желающих. В принципе мы ничего не узнаем, остаемся в неведении. Это стиль.

Автор постоянно перечеркивает свои удачи и находки, и желан­ный контрапункт оказывается лишь грезой. Он тяготеет к несколь­ким, многим мелодиям, голосам с их самостоятельным движением в пространстве прозы. Тяготеет к гармоническому целому, полифонии, многоголосью. Но остается, пользуясь терминологией сочинителя, одна "релаксация''. Надо уметь так небрежно обращаться со своим творением.

Обоняние, осязание присутствуют, не отнять. Но чуткость к слову! Создает гармоническое целое. И тут же его разрушает.

 

–... снова лают птицы, весело щебечут жирафы, торшеры по­качи-ваются, стыдливо обнажая свежую паутину. Сравните ее с ажурным трико - слаще не станет.

 

Проза, подходящая для современного джентльмена, если таковой существует. Прочти Оскар Уайльд этот пассаж, он изменил бы образ жизни.

– Наковыряйте мне весны, заверните, взвесьте.

Автор этим и занимается. Наковыривает, завертывает, взве­шивает. Что? Разное. От фломарка до ламарка, от эдди рознера до бени гудмана, биотопы, марево боли, "провинциальные бульоны, увенчанные лаврами культурных столиц Европы", "морзянки рыба­чек", взывающие к половозрелым мужчинам и подросткам гимназий и лицеев, красивым, как Дориан Грэй, а – главное – "навозный меланж среди стропил фахверка".

Автор талантливо компилирует, сочетает, обрабатывает, масте­рит "ажурное трико словес".

К тому же он постоянно находится в состоянии активной мыследе­ятельности. Лучше б он этого не делал,

– Зачем молчите, коллега Сидоров? – обращается автор к неизвест­ному нам гражданину. И правильно делает коллега Сидоров, а то откроет рот и наговорите какой-нибудь меланж, имеющий быть среди стропил вашего умственного фахверка, и обидите автора. А он, что ни говори, не заслужил этого.

Дух подвергается превращениям, злокозненный универсум бросает на произвол судьбы, но герой вопреки политиканству и интригам Вселенной пробирается в первый ряд.

– ... в первом ряду местечко есть, пробираешься туда.

Там комфортнее, престижнее, теплее.

В буковом лесу живут буки, буквы спасаются бегством, и плот­ность тишины, и плачут плакаты, но плакать поздно. Если в гео­графии топонимика – совокупность местности или страны, то у ав­тора топони- мика буквенная, звуковая, фонетическая. Прием, кото­рым автор часто пользуется, омузыкаливая вещь. Назовем ее бук­венным однозвучием.

Проза Д.Драгилева – увлечение безграничностью собственных зна­ний. На страницы хочется перенести все, весь свой интеллектуаль­ный, слуховой, визуальный, музыкальный и интимно-эмоциональный запас. Добавим сюда философический, политехнический, агрономическо-гео-логический. Перечисленным запас не исчерпывается. "Не счесть алмазов в каменных пещерах", – как сообщил об этом без тени смущения оперный гость. В каньонах "грецкого ореха" авторского мозга их тоже не счесть. И как экзотический гость, ав­тор тоже не страдает скромностью.

Когда-то, довольно давно, произошла сексуальная революция в странах заката, обошедшая стороной одну шестую часть света. Но сняли табу, открыли человеческое тело. Это открытие, если судить по прозе нашего автора, больше напоминает его вынос. От ажурных пылинок торшера до ажурного дамского белья для художника путь небольшой.

Воображение – сильно действующее средство, наркотическое.

Вооб­ражение подобно сну Адама (Китс). Адам проснулся и увидел, что сон исполнился. Сны художника исполняются редко. Остается одно занятие – сочинительство, труд утомительный и одновременно воз­буждающий.

Автор или его персонаж неутомимо занимаются поисками явок и адресов соблазнительниц.

У Джеймса Джойса:

 – В каких направлениях лежали слушательница и повествователь?

В каком состоянии, покоя или движения?

Покоя по отношению к самим себе и друг другу. Движения, бу­дучи увлекаемы на запад, вместе и по отдельности, вперед и назад, соответственно, собственным и непрерывным движениям земли по веч­но ме-няющимся путям в вечно неизменном пространстве.

В каком положении?

В утробе? Усталый?

Он отдыхает. Он странствовал.

Это и есть искусство. Подлинность письма. Права Лидия Гинзбург. Д.Джойс всегда остается современником. Не в пример современным авторам.

Если Робб-Грийе считал, что писатель должен показывать лишь видимое его взгляду и ничего более, никаких комментариев, то наш автор именно последним и занимается. Он комментирует.

– Сидоров, старик, а мы давно с тобой не базарили, не гнали волну.

Первая фраза романа. Останавливаешься в задумчивости. Продол­жать или.., но любопытство. Да и напомнило!

 

Ну что, брат Пушкин?

Да так, брат, как-то.

                                               Н.В.Гоголь, "Ревизор"

 

Впрочем, Сидоров тоже автор и обращается к себе» Давно он не гнал волну. Диалог с самим собой. В романе никого нет, кроме автора, он же герой, персонаж, протагонист и пр. Он и "гонит волну" на протяжении всего романа.

Гон этот – своего рода "гонгоризм", "прециозная прозо-поэзия", снижаемая и оживляемая бытовухой.

В романе никто и ничто не развиваются, ни герой, ни автор, главный и единственный персонаж этого драматического произведе­ния, не предназначенного для постановки. Если вспомнить, что пьеса – это еще и небольшое музыкальное произведение, то роман Д.Драгилева – сборник пьес для баяна, клавесина, трубы, саксо­фона, барабана и карбокле, маленького бразильского барабанчика. Симфонический слов и выражений и одновременно произведение сло­весности.

Временами, отвлекаясь от "девушек в цвету", автор начинает "кордебалетить" не хуже своего протагониста "кордебалетного удальца по фамилии Развалин". Из глубин стиля выныривает "ос­комина, темнеющая в глазах", "полный харя звездюлей", "сизое марево рожь", "баснословные сараи", "рустикальные тупики", "виртуальные персоналки по имени Уринка", "заветные ущелья и кратеры с кассой при входе".

Понимай, как хочешь, не говоря об аллювии и рудеральном корме. Аллювиальность и рудеральность – обертон его прозы. Один из прочих.

Автор то и дело "натягивает", "напяливает", "стягивает" па­мять ме-здровым клеем, камбием, спермой. Или она сама стягивает­ся: "давеча-намедни-ибо-паче-коли"•

Все жеманно.

И буквы на других языках, и термины из разных наук, искусств, ре-месел, худпромыслов и материально-телесной сферы лишь усиливают кокетливость письма. Автор стоит перед зер­калом и примеряет ужимки, улыбки, возмущение, возмужание, гнев­ливость, минорность, детскость, инфантильность и пр.

«В город, сообщает рассказчик, привезли доместицированного кинг-конга». Может быть, автор его пародирует или последний пародирует автора.

– Что погода, что дамы...

Повесть или роман – попытка ответить на эти загадки, особен­но на последнюю. Не ответить. Пораскинуть, подумать, порассуж­дать.

Рассказчик с невинным видом несет околесицу. Возможно, Ови­дий и "релевантный бомж", а, может быть, автор – "бомж" от про­зы. Не менее значимый. Результат – дремучеаффектированная проза "с русским языком обучения". Блуд прозаической невинности и жи­тейской мудрости с богатой фиоритурой. Это украшение при худпении из лексикона автора. Он постоянно фиоритурит, тремолит, пус­кает трели. Рождается кондомная, кокетливо-кондомная проза.

Произведение музыкально, напевно, радостно-фонематично с дет­ской игрой верхом и низом или одним низом.

Возможно, единственный писатель, который повлиял на художни­ка при написании вещи, был Саша Соколов, известный автор, "за­гадка для фрейдиста", точнее, его роман "Школа для дураков".

Дмитрию Драгилеву удалось неожиданное. Он написал пародию на "Шко­лу, ..", оказавшись сам героем Саши Соколова, героем С.Соко-лова в собственном произведении. Между персонажем-дурачком и москов­ским снобом сохраняется расстояние, автором педантически соблю­даемое.

Для С.Соколова писать о "дурачке" и быть им не одно и то же. В повести Д.Драгилева произошло перевоплощение автора в персонажа Соколовского романа. В вывернутом наизнанку, ироничес­ком плане. Речь идет не о реальности перевоплощения, об эстети­ческом маскараде, об одной из масок, сменяющих друг друга. Узна­вание читателем автора всегда кажущееся. В данном случае это "подпольная", глубинная интрига вещи. Словесный поток для того и задействован, чтобы скрыть автопортрет художника. Витя Пляскин присутствует, но инкогнито. Он присутствует в "пляшущем", "тан­цующем" стиле вещи.

Это не мешает автору беззаветно заниматься собственным разво-площением, стремясь представить себя подлинного, во всех подроб­ностях. Подлинного не в житейском, а в музыкально-театрализован­ном, сценически-постановочном плане.

При всей прагматичности автора-персонажа он вполне каприччио-зен. Не только у музыкантов бывают причуды, и они создают "Рон­до-каприччио".

Авторы повестей и романов тоже не без причуд и пишут свои рондо и свои каприччо. "Мелким почерком" и есть рондо, причем рондо своевольное, капризно-непредсказуемое. Тема любви–не любви, автор-персонаж чужд столь высокому и смешному санти­менту, – тема телесных радостей, побед и поражений – главная. Она перебивается промежуточными, побочными, случайными, которые обслуживают "полифонию" вещи.

Склонность к сложной, специфическо-экзотической лексике вызы­вает сомнение в искренности, открытости. Он не рассказывает, он не развлекает. Он издевается над нами, он амикашонит, но кокет­ливо. Поигрывает словами, буквами, звуками. Он любит блестящее, шурша- щее, пошумливающее и соответственно подбирает аккорд, ме­лодию. Он прихорашивает и прихорашивается.

Кокетство автора простительно, но, что гораздо хуже, жема­нится слово. Автора лихорадит, лихорадит и прозу. О, как за­хватывает этот интерес к жизни. Словесная неразборчивость – лишь проявление этой страсти. Словесное опьянение, приводящее к одичанию прозы, отчасти юмористическому.

Напиши: "Море было большое". И если получите, можешь с чис­той совестью пить "Московскую", мешая со "Столичной". И ничего не надо. Исполнил свой долг, свое предназначение. Пей, размышляя в ти-шине и покое о гениальном, до переселения на угол Боль­шой и Малой.

У нашего автора все сложнее: рудерально-меланжовый эпос, бога­то оранжируемый незаурядной эрудицией творца.

Когда-то море было большим. Сейчас копают, роют канавы, тран­шеи, ямы прозы. Сомнительная глубина телесности еще не есть глу­би-на человеческой непредсказуемости. Можно относиться к ней с иронией, но другого не дано.

У Козьмы Пруткова есть стишок об угрюмое огороднике, что паль­цем копает в носу. И еще, не менее прелестное, о приставе, мечта­ю-щим обладать голосом, чтоб "у тещи приятно петь в тенистой роще". Сегодня половина авторов угрюмо копает в носу и прочих местах, а другая, как обретший голос пристав, приятно поет у тещи или тес­тя в тенистых рощах.

В.Ленин сказал об Л.Троцком, что он не революцию любит, а себя в революции. Мой автор не слово любит, а себя среди слов, на по­ляне слов или в "венчике из слов".

Если герой "Москва-Петушки" мечтал "пастись среди лилей", то ге-рой "Мелкого почерка" вполне деловито "обрабатывает курчавый мох на незанятой делянке". Расстояние столь огромно, словно речь идет о разных биологических видах.

Меланж – пряжа из разных нитей, но подбор должен стремиться к гармонии. Автор не стремится к гармонии. С него достаточно мелан­жа.

Здесь можно найти все: ритмическую прозу, сказ, лубок, анек­дот, но в перевернутом виде, бессознательно-пародийном. Не столь­ко для читателя, сколько для автора. Он амикашонит. Или делает вид. Он всегда и во всем делает вид. Он скрывает, вуалирует, на­кидывает покров недосказанности. Не проговорится о самом интимно-близком и подлинном. Работу по расшифровке этой психологической клинописи он оставляет читателю. Не иллюзия ли это?

 

... можно легко симулировать глубину обманчивой комбинацией бессвязных слов. Намажется, что мы вникаем в смысл, тогда как на самом деле мы лишь ищем его. Они вынуждают нас привносить го­раздо больше того, что они сообщили нам. Они заставляют приписы­вать озадаченность, которую вызвали в нас, трудности их понимания.

                                         Поль Валери, "Из Тетрадей.

 

Толстой сказал о Н. Лескове, что "язык он знал чудесно, до фоку­сов". Наш автор языком не интересуется, он любит фокусы. Он - фо­кусник, эквилибрист словес.

Герой беззаветно занимается словесным "блудом", выражая с по­мощью него "блуд" души. Хождение души по "блуду" Когда-то ходи­ли по мукам. Ходила Богородица, ходили персонажи художественного произведения. Пришло время ходить по блуду. И ходим.

А что? Нельзя?

Начинаешь сомневаться в настоящем, трепетать перед будущим. Возникает сомнительная мысль, а не вернуться ли в прошлое. Не почитать ли "Цемент", "Степана Кольчугина", "Время вперед" или "Гидроцентраль". Но... остаешься наедине со своим автором.

Действие повести происходит в некоем семиугольнике, некото­рые углы которого условны, существуя лишь в воображении персо­нажа. Например, Париж, Рим, Тайное побережье. В других происхо­дит действие, по крайней мере, виртуальное. Пустошь, ресторан "Бурлеск", про-винциальный городок Поводубровск, радиостанция, как место трудового стажа и интеллигентского мозговитого трепа. Застольные беседы новейших времен.

Вещь кокетливо-претенциозна, а проза не любит кокетства и ко­кет-ливых. Но ее рабская зависимость от автора не оставляет ей никаких надежд. Она даже не может воскликнуть, как Эзоп в пьесе Фигейредо:

– Где тут пропасть для свободных людей?!

И броситься туда, оставив автора кокетничать и жеманиться нае-дине с собой.

В поэзии прозаик, в прозе поэт. И всегда влюбленный, влюбленный в себя, что, имея в виду письмо, непростительно и наказывает ав­тора. Выходит не проза, а кордебалет.

Пойду читать Салтыкова-Щедрина.

Останавливает словесный мьюзикл, поэзия иностранной экзотики, эрудиция и энциклопедичность, "лексикографичность" прозы, ее "миздройность". Автор не соединяет сюжетно, психологически, эмо­цио- нально, а склеивает слова, фразы, абзацы, страницы, главы. Задерживает маргинальный вопрос: "Какого читателя имел в виду автор? Или городу и миру, своему, отдельно взятому городу? И ми­ру, но личному, существующему лишь в его воображении?

В повести соблюдены каноны: есть посвящение, многоязычные эпиграфы, один самоэпиграф, оглавление.

Эпиграфы могут что-то значить, а могут и не утомлять себя из­быточной нагрузкой. Но, скорее, они, а их шесть – изобилие эпи­ческое - предваряют вещь не из кокетства. Они – отражение авто­ра, не менее точное, чем портрет работы художника Бэзила – отра­жение Дориана Грэя.

Случайное совпадение, – хотя у автора ничего не бывает слу­чай- ным, - шесть эпиграфов, своего рода интродукция к вещи, и шесть глав. Они - эпиграфы - разные по жанрам. Первый – лиричес­кий, второй – публицистический, третий – афористический, четвертый – самый важный, определяющий тональ­ность всей вещи, ее прециозность и жеманность, пятый,– несказа­нно-философический,– переносит в мир мудрых мыслей, шестой – дву­стишие автора, выражающее надежду на снисходительность читателя и непроходимо кокетливый.

Вещь написана в скользко-шуршащих тонах. Мелодия задается с первой страницы, мелодия из "отбросов детского мира". И не только. Весь текст - "индифферентный зачаток под веселыми лучаш прожекторов".

Добавим, под пронизывающе-потупленным взглядом автора-живо- творца. Поток сознания, сознания несколько срамного. А какое оно еще может быть? Поток есть поток. Он несет и обязан нести все. Но есть од­на особенность. Разухабисто-нахальные тона внутри потока.

Они навязчивы, возникают исподтишка. Повесть напоминает "осо­бенную штучку на фортепьяно", сыгранную Лямшиным в "Бесах" на празднике, устроенном губернаторшей Юлией Михайловной. Произве­дение Д.Драгилева "Мелким почерком" тоже "особенная штучка", сыгранная на разных инструментах.

Есть разухабистость и разудалость, но персонажу совсем не до удали. Можно представить маленького господина Фридемана, вдруг став-шего удальцом и Ловласом? Можно, но трудно. Томас Манн к этому и не стремился. Наш автор смел и безрассуден. В чем одна из прелестей вещи и загадок ее творца.

Мир разыгрывается, воспринимаясь сквозь разные призмы. Огра­ничимся сферой эстетического. Прочитанное – не трагедия, не дра­ма, не комедия, не фарс, роман не комический и не театральный. Это монтаж, рассудочное, вполне холодное и одновременно очень кокетливое письмо. Не игривость, не прихорашивание красотки баль­заковского возраста. Это фундаментальное свойство, принцип прозостроительства.

Все таланты автора оказываются во вред письму. Прозаик не мо­жет ограничиться мычанием. Маловато для прозы. Но когда она не более, чем кокетство, пусть и интеллектуальное, не приходится говорить об искусстве, а только об авторе, авторе одной единст­венной страсти, страсти по самому себе. Точнее, проза сохраняется, но не благодаря, а вопреки легкомысленному автору, бросивше­му ее на произвол судьбы. Он с полным правом мог бы назвать свое произведение "Страсти по Драгилеву" или "Страсти по Диме".

Вся вещь - любовно-игривое подмигивание самому себе. Новый ли-тературный жанр, новый вид повествования. Подмигивание самому се-бе через буквы, слова и абзацы.

Как поэт он стремится к благозвучию эвфонии и в прозе. Но учитывая основной тон, и это прозе во вред. Все сводится к "кудревато-сти кратеров" и "плотным пубертационным".

Вся повесть, собственно, путешествие влюбленного, влюбленного не столько в конкретную Джульетту, Дездемону, Юлию, сколько в сам предмет, факт существования подобного. Некое метафизическое, спекулятивное томление по дамской флоре и фауне.

– Такова, - утверждает герой-автор, – эволюция влюбленного от ожидания – к путешествиям, от города к огороду, от камней – к утюгу.

Рефрен романа: – А мужик был у нее уже.

Прелестно описание сцены вот-вот грядущего счастья:

–… в предварительных кустах бегонии он раздевался с нею, жующей противозачаточное, оттого нарастившей пригорок пониже сплетения; озеро тухло, артачась чешуйчатой тушкой на виду у маслянистой медали, перфектной, как совиный глаз, сонных яхт, в дневное время покрывающих пруд в три присеста."

В чем, в чем, а в сентиментальности героя не обвинишь. Не­вольно возникает неприличный, даже нехороший вопрос: – А во сколько присестов персонаж покрывает предмет страсти?

Вопрос нехороший, но какова проза, таковы и вопросы к ней.

Иногда кажется, что у сочинителя временно помутился рассудок. «Мартобря», да и только.

– Водоросль внятная, повышение целесообразности изучения звезд с берега, когда эти двое купаются, он кролем наращивает оборо­ты, она, пялясь, визжит, потому что на детство накинут кондом, оно задо-хнулось в кондоме, а необутые самураи перешли границу в районе амура.

Фраза не бедная, с размахом, но детство жалко, да и самураев.

Простудиться могут,

–... а дамы, их мало, они окавалервны все, хотя формально сво­бод-ны, они почти дотягивают до персонажей романов  ходячие паро­дии, дешевые карикатуры, бледные копии роковых и розовых героинь.

– Консумирующая, т.е., потребляющая мужчин либертина.

Дамы не ангелы, но они достойны большего подобных возгласов и инвактивных вскриков. Да дело и не в дамах, дело в восприятии.

Иногда слово, ораторские дарования отвлекают персонажа от ма­гистральной темы.

–…каждый делает свои открытия, кого они интересуют? От­кройте для себя вашего соседа, откройте для него дверь в вашу тай­ну. Каждый объект может стать тайной, а стало быть предметом бо­лее или менее внезапного и пламенного изучения. Откройте в себе Шлимана, Шатобриана, Америго Веспуччи и Марко Поло. Откройте в себе Эдисона.

У читателя появляется надежда выбраться из "пубертационного" туннеля. Увы, ненадолго. Автор строг и не позволяет отдышаться, унять читательское сердцебиение. Любовная новелла, похожая на ки-тайский веер, где каждая часть дама или деталь ее, продолжает­ся. Автор не скупится на варианты, оттенки, освещение.

– Эй, Барон, он же старый Развалин… соси локоть, воображая себе ее грудь..

Сколько поэзии! Здесь не до шлиманов с шатобрианами, не до америго с марко. Не до Эдисонов с их лампадами.

– ... прилюдно обнимались и тискались, топали.., пытаясь за­пус-тить ладонь в заветный карман партера.  Главным приобретением была близость, она была подтекстом и подлинным смыслом, в ярких фантиках городских гуляний, в спектральном колдовстве радуг в четверг и шепоте...

Не откажешь в живописности, удачном освещении места действия, театрализации неосуществленного, но желаемого акта. Талантлив ав­тор. Умудрился вместить в двух предложениях три вида искусства: живо­пись, прозу и Станиславского с Немировичем,

Соло на саксофоне, трубе, балалайке, клавесине, гармонике про­должается. Инструменты меняются. Мелодия остается.

Сверстницы взрослеют, берут и получают взрослые роли. Л герой ж вместе с ним автор "... все еще пытается уяснить для себя зна­чение своих скромных детских открытий, проанализировать и пере­варить собственный младенческий опыт."

Новое поколение, – с тоской и завистью констатирует наш "под­польный" персонаж, – входящее в силу, плевать хотело на опоздав­ших.

Персонажу свойственна некоторая отвлеченность от мира. При всей его тайной влюбленности в него. Если у героя что-то растет, то аморели, гинкго, если он хочет перекусить с голодухи, то земыгу –"фиктивную рыбу, ископаемую, гибрид семги и кистеперой латимерии, которая встречается в биотопах и не приспособлена к автономности."

Удивительно, что герой при таком питании дотянул до конца произведения, не дав дуба. Поистине стоическое мужество. Видимо, "заветный карман партера" придает силы для продолжения существо­ва-ния.

Автор сам подтверждает это осторожное предположение.

– Вереницы пы-Тливых девиц, похожих одна на другую чувствен­ным выражением губ и ног, обнажив по случаю жары промысловые телеса…

– В ту пору, когда спят мышки-норушки... спит толстый мопс Мередит и широкий пояс стран-лимитрофов, когда спят лимитчики и жи- лые массивы спят, слышатся песни колобка и девки вокруг ра­достны и фривольны так, будто у них никогда не было ни проблем, ни месячных.

 Широк автор, широк, надо бы сузить. Меланж разнузданности, де-т­ской инфантильности и "поэтической глухоты". Рассказчику постоянно хочется "сбацать музыкальную штучку" на лирический мотивчик. Вот он и "лимитрофит", пародируя самого себя. Или скрывая.

–Как уберечься от них лоботрясу и охламону этакому, вегетиру-щему мимо, как?

Если автор не знает ответа на этот вопрос, то мы тем более. Но хочется спросить: "От чего уберечься? От девок, от месячных, от проблем?

Дивный текст. Автор – "тенор" времени. Он и вегетирует, и вегета-рит, влачит жалкое существование и процветает. Он успевает все, он и его герой.

После таких "бурлесков" трудно поверить, что персонаж всерьез просит прощения у любимой "за боль и глупость, за отчаяние, за оторопь и смуту душевную..."

 

Простишь ли мне мои метели,

                            Мой бред, поэзию и мрак.

                                                А.Блок

 

Автор знает эти строчки наизусть. Знает, но, увы...

Он сам ставит свою "оторопь"под сомнение.

–... отфильтруй базар персонажей, - вспомнилась, видимо, "Яр­марка тщеславия" У.Теккерея, - которые, надеюсь, меньше похожи на автора, чем морды городских псин на тех, кто повязан с ними.

Фраза несколько загадочная. Но главное не в этом. От "вязки" творец порывно переходит к солнечной прическе, глазам цвета лет­него неба, к "звездам молчащим и планетам дышащим, запорошенным Кар-майклом и Григом фиордов..." Тут и коктейль лунного света и "этот б-госпасаемый "Бурлеск". Ресторан, как мы помним. Или часть мироздания, мироустроения согласно автору.

Какова палитра! И все взаправду, автору не до шуток.

Читателя не может оставить равнодушным интимно-трогательная нежность автора к себе.

– Куда молодой человек держите путь, в какие края? Расскажите, сделайте милость. Какие дела гонят, какие мысли вас преследуют или враги-варвары, где ваша жена, амиго?

Птица-тройка в современной аранжировке.

Один из рефренов повести: у меня уже была женщина, много, мно­го, но я еще не вышел из детства, я  ребенок, я, конечно, "вундер ребенок". Однако. Персонаж и не желает выходить из детства. Сов­мещать несовместимое приятно.

Топография вещи обширна, но куда бы герой ни кинул свой потуп-ленне-удивленный взгляд, там обязательно будут топтаться потас­куш-ки и фривольные девки. Возможно, его воображение вызывает их из небытия, а на самом деле никого нет и местности безлюдны. Да есть ли и они?

 

Места, которые мы знали, существуют лишь на карте, нарисован­ной нашим воображением...

                                                          М.Пруст

 

И потаскушки, и фривольные девки также существуют лишь на кар­те, нарисованной воображением персонажа.

– Что такое дневник, дневник - это возможность написать о се­бе... И тут приходили на память слова известной писательницы: писать о себе - значит оглядываться. Я оглядываюсь не затем, что­бы вернуться. Я хочу запечатлеть в памяти, что уже позади. И еще ориентироваться на местности, свериться с компасом своей души.

Автора часто тянет в дебри мудро-доступных мыслей, куда он за­водит и своих читателей. Но ни возвращаться, ни оглядываться, ни ориентироваться он и не думает. С компасом своей души он давно сверился. Оглядываться? Зачем? Разве что во гневе. Но он не гневлив. Вернуться? Он еще никуда не уходил. Остается запечатле­вать, чем творец безоглядно и занимается. Отчасти в балалаечно-раешном исполнении.

И герой - "не ублюдок, а пилигрим... или вышедший из употребле-ния диплодок", приносящий в дар наперснице свою опосредованную ин­туицию, которую она получает в виде микста".

Воспользуемся вошедшим в историю литературы восторженным воплем:

  • Ай да Дима, ай да сукин сын!

Бессюжетная проза со своим действием без действия требует заставок, виньеток, отклонений, маневрирования, чтобы избежать монотонности и удержать читателя. Автор не скупится, декорируя меланж ос-новно­го текста сценарием, экспериментами с ненаписанной, но всплываю­щей по временам повестью, письмами, дневниками, интернетными пос­ланиями и комментариями к ним, высоколобым "трепаком", лирически­ми и лиро-эпическими миниатюрами, обращениями к любимой или дру­гой барышне-даме.

Тон, стиль повествования меняются, обновляя вещь. Не исключено, ее пародируя. Или пародируя некоторые низовые жанры советской классики.

  • Яркий луч света прорезал ночной лес... К перрону подкатила черная "эмка". Из машины вышел высокого роста человек лет сорока пяти, в плаще и без шляпы, несмотря на холодную осень.
  • Вооруженные до зубов бандиты, не торопясь, выходили из леса и делали перебежки к различным избам деревни.

Трудно сказать, что лучше, посвятить остаток жизни дефлорациям и дефинициям, как в повести нашего автора, или гражданам высокого роста в плащах и без шляп, несмотря на холодную осень, да банди­там, которые выходят из лесов и делают короткие перебежки. Можно совместить, но не тянет.

Героиню тоже не потянуло, и она решила "вспомнить детское- хорошее" • И вспомнила.

– Возьми меня с собой. Юрка, западло тебе что ли?

Автор делает третью попытку. "Вздор, вздор, вздор! " – воскли­цает он. И справедливо.

Стоит остановиться на четвертой, посвященной Пруденс (героиня) в детстве. Очень красиво. Это сон, а во сне чего не бывает. Ожере­лья фраз, вечерние звездочки, мраморный дом, заваленный белым снегом, коринфские капители, балюстрады, блеск люстр. Венчает сон пульт для музыканта и вензель на пульте. Легкомысленно ми­нуя пульт с вен-зелем, героиня на всех парах переносится из мла­денчества "во взрослое и гордое состояние". Она разговаривает с постаревшим Юрой. Разговаривая, "она пыталась придать важность лицу и возвести голос в тон легкой претензии, кавалеру надлежа­ло самому догадаться".

Увы, Юра поступает нехорошо "в этот исторический момент". За дверь и бежать. Подколесин и только. Разница небольшая, топогра­фическая, за дверь, а не в окно.

И вот героиня рассказывает эту патетическую историю автору. Она "произносит в адрес бежавшего сакраментальное слово люблю, экономящее на алфавите, внешне состоящее из четырех букв, а на самом де-ле склеивающее два согласных звука с одним гласным. По­этому согла-сными на любовь должны быть оба..."

Боже, наконец-то наш автор вернулся после столь долгого от­сутст-вия. Его отпустили вооруженные до зубов и без шляп такой холодной осенью. Они простудились, потеряли бдительность. Он снова с нами. И с места в карьер блистательное определение люб­ви. Что Стендаль со своим "Трактатом..." о ней же! Детский сад, ясли.

Не знаешь, что больше удивляет. Со всем согласен. С его ла­пидар-ностью, лексически-стоическим спокойствием, фонематической точностью, с его спекулятивной безмятежностью.

Прекрасно называется четвертая глава: "Бутылочное стекло бо­гемы".

– Он (Юра Шустров) хочет, чтобы его любили. Неважно кто и где. Девушка может быть не здесь и не с ним. Но должна его втай­не любить, его понимать, о нем вздыхать и думать. Неправда ли, есть в этом что-то неумолимо женское? Согласись, какое-то странное женское желание. Блажь, прихоть. Может быть, Шустров – женщина?

А вместе с ним и автор? Он, кажется, везде вместо себя подставляет своих персонажей-привидений. Все они – автор. С этой точки зрения и Пруденс - мужчина. Смутное, перевернутое, колеблемое, как в водном потоке, отражение творца-автора.

Мнимые разговоры с возлюбленной – словесный поток вполне лиро-поэтический, который портит неразборчивость в выборе слов: "слав­ная фотография", "потрясающе красивый", "сахарные постройки", "окна, горящие сладким... светом", "ласково загорелась", "ласковые слитки..."

Автору каким-то легендарным способом удается совмещать манилов­скую сладость с братаном, который в натуре гонит, и куртуазных маньеристов со спермотоксикозом.

Герой-автор разрывается между двумя весьма противоположными чув­ствами.

Одно: "Принцесса, Вы меня помните, есть ли в Вашей сказке мес­то для сторожа? Сторожа Ваших снов?"

Другое: "У каждого из нас однажды появляется потребность в чув­стве локтя, ... потребность в лифтах, в частых соприкосновениях с лифчиками подруг в тех же лифтах."

Вообще-то, лифчики носят дети, а женщины носят бюстгалтеры. Но это – мелочь.

Как написал когда-то А.Вознесенский по поводу романов Франсуазы Саган:

Мы сменили чувство локтя

На чувство колена.

 

Ассоциация, аллюзия. Но если у А.Вознесенокого это написано с ирони­ей, то у нашего автора серьезно, более того, возвышенно. Не го-воря уж об игре "лифтов и лифчиков".

Возможно, персонаж-автор разрывается между мужским и женским на­чалами. Цитата, приводимая им, наталкивает на это:

-  остается лишь понять и принять наше жутко гибридное сов­мест-ное женско-мужское существование, ибо противоречия не так вели­ки, как мы думаем, да и материнского в мужчине много, стоит только при-смотреться к себе...

Но, скорее, он разрывается между Музой и Академией, между Эратой и Каллиопой. Дон Жуан любил не женщин, а геометрию.

Особая топография произведения влечет за собой и особенность ми­роощущения. Плохо работающая почта, почтовые отправления, не дохо­дящие до адресата, жалобы на то, что эпистолярный жанр в наше вре­мя умер, что никто никому не пишет и никто ничего не получает, в романном мироустройстве автора свидетельство одиночества творца, как и персонажей-призраков. Интернетные возгласы и вскрико-объя-тия не помогают преодолеть его. Сообщить о себе, наконец, нечто под-лин­ное, выговориться, открыть тайну своего существования.

 

А сейчас что за век, что за тьма

Где письмо Не дождаться письма.

Даром волны шумят, набегая.

                                                 А.Кушнер,"Приметы"

 

Тут и всплывают из детства Дефо, По, Жюль Верн, появляется бутыл­ка, тонет, выныривает, плывет. Ты никому неинтересен, ты всеми за­быт: городом, миром, пустошью, парижем и римом, рестораном "Бур­леск". Ты кричишь на разных языках, ты взываешь на разных инстру­ментах, ты свободно, открыто перемещаешься в пространстве верха и низа, ты откровенно барахтаешься в нем. Но ни звука, одна тишина отвечает тебе.

И последнее, что остается островитянину, – бутылка в роли поч­тальона, бутылка, как самый надежный доставщик почт во все време­на. Во времена Гильгамеша и Энкиду, во времена Гелиодора и Эфиопик, во времена Комических и Театральных романов, во времена гомеровско­го Одиссея и джойсовского Улисса.

Бутылку можно отправить с Тайного побережья, где тебя нет, как нет и его. Всего-то: клочок парусины, несколько слов, протолкнуть горлышко, задраить и ... уже плывет.

Или бутылочка для детского молока, из которой кормят младенца и в которой хранится его первая почта, первое сообщение из мира.

Или уличный певец, которому отвалили бутылку спиртного вместо гонорара. Он вскроет ее, опорожнит и снабдит письмом.

Что-то есть в авторе. Начинаешь надеяться, что вещь благополуч­но завершится, хотя бы в силу окончания процесса "меланжирования". Но наш автор – художник. Он не может позволить себе даже короткой пе-редышки, соснуть на часок, "предаться сну". Никогда. Он – "за­ложник вечности", "пленник времени".

Маневренность его необыкновенна. То церковная проповедь, где автор с пафосом сообщает, что нет никакого смысла подозревать друг  в друге воров. Иначе мы так и не научимся понимать родную речь, по-могать своим и чужим, отдыхать и работать. Он не объясняет, почему нет, но трогательно. И отдаешь дань.

Не успев отдать, ты оказываешь­ся на краткой, но насыщенной лекции на музыкальную тему. Паулс –дань родине, Элингтон, Фридрих Холлендер, синкопаторы Вайнтрауба, Эдди Рознер, Майя Кристалинская и почему-то Зюскинд с Марлей Дитрих. Автор сообщает нам, что не надо спекулировать на значении ре бемоля. Сразу хочется, но опрятность невежества не дает такой возможности.

Один из персонажей по определению другого персонажа "по жизни все начинает и забрасывает". Так и наш автор по прозе. Заманивает, заманивает. Наконец, заманит в "розовый сад", устроит "нескладуху" и бросит на произвол.

Только что читатель любовался сказочным самоцветом или звездо-ч­кой, играющей в волосах любимой. Но это – читатель. А герой? Вряд ли он удосужился увидеть лицо возлюбленной. Он смотрит всегда не-много вбок или ниже, он недоброжелателен, он подозревает. Он хочет знать все. А зачем?

Но читатель-то занимался любованием, не само-, нет, И вдруг:

–Дожидайся дыма костров и пения труб. Постигай премудрость ямской гоньбы. Во вторник вечером сумрачные мужики в зеленых армя­ках с суконными орлами или в темно-синих бриджах, тулупах с крас­ными лампасами и желтыми пуговицами отправляются на Тайное по-бе­режье.

Все взаимосвязано, взаимозависимо, взаимопроникаемо. Вот и Са­ша Соколов явился "в тулупе с красными лампасами". В полной сло­ве-сной униформе.

Но что удается таинственному С.Соколову, то у нашего автора звучит пародийно. Пародийность эта – эстетическая загадка, за­гадка пись-ма. Саша Соколов – его единственная платоническая лю­бовь. Платоническая не по хотению. Предмет любви определяет сте­пень платонизма. А последний, неблагодарный, не отвечает взаим­ностью. Саша Соколов – художник безответственный. Он не задумы­вается о поклонниках, не печется о них. Эстетический снобизм горноплавателя.

Полустанок С.Соколова в "Школе для дураков". Герой, подгляды­вающий сквозь щели платформы.

И подглядывающий "мелким почерком" автор. "Мелкий почерк" здесь - увеличительное стекло, подзорная труба, "бутылочное стекло богемы".

Помним "Улисса", но забыли "Дублинцев", помним "Школу для ду­раков, но забыли "Уайнсбург, Огайо", книгу юности.

Кто мы по сравнению с юным титаном, - вопрошал Томас Манн, -имея в виду Льва Толстого эпохи "Войны и Мира".

Ответ был волшебно краток: "Пигмеи".

Интересно было бы узнать, кто же мы?

Сороконожки, разучившиеся ходить от изобилия конечностей?

Или Нарциссы, впавшие в священное безумие словотворения?

Страдания автора – страдания эстетические. Слова родной речи и слова родной речи всех прочих. Кто они, что они значат? Род­ствен-ники, друзья, враги? Автор не отвечает на этот вопрос. Чи­татель мог бы, но рискует власть в "лингвистическую ересь". Поэтому "молчание, молчание, молчание".

Сегодняшняя литература что-то вроде майора, уволенного в запас за отсутствием служебных перспектив. Д.Драгилев - не исключение. Но его выручает ревность. Особый специфический вид ревности. Это ревность естествоиспытателя к предмету его научной страсти, под­ле-жащему изучение и каталогизации.

Вспоминается роман Бурже "Уче­ник". Не тайный ли "позитивист" наш автор? "Позитивист" во времена "литературного промежутка".

Хотя задача, поставленная им, вряд ли может быть названа "пози­тивистской". Разве что по психологическому инструментарию, принад­лежащему ему как индивиду. Цель достаточно величественна. Предста­вить жизнь, не жизнь – странствие персонажа-автора в разных тонах, разных регистрах.

Отсутствует на карте мира провинциальный городок Новодубровск, некий париж и некий рим, отсутствует Тайное побережье - символ иной жизни, откуда не поступают донесения, рапорты, реляции, вес­точки или на худой конец поздравительная открытка с окон­чанием земного странствия,. Музыка оказывается одним из измерений человеческого вида, другим – пол и характер, вечный диалог Адама и Евы или раздор, состояние ни мира - ни войны.

–Америка еще не открыта, она только обнаружена, – сострил Оскар Уайльд.

Дмитрий Драгидев не открывает, он обнаруживает. Женщину, ее сомнительные достоинства и вечный соблазн, деньги, которых у него нет, но которым он симпатизирует, авторов, приватизированных им и ставших его садово-парковым хозяйством, где он собирает плоды и бу-кеты для украшения своей прозы.

Он прихватывает музыкальную терминологию, слова и словосочетания иных языков, интеллигентский треп, "наработки" детского замутненно­го сознания. Не забывает политику и историю, социологию и ихтиологию.

Вживается в роль джазового рапсода. Рапсодия – "сшитая из разных произведений песня", если верить "Словарю редких и забытых слов". "Рапсодия" Цитрин Драгилева сшита из стилистически, лексически, эйфонически разных материалов.

Поглощать, переваривать и выдавать на гора прозо-поэтический продукт. Автор поглощает и выдает. Средний член триады он пропус­кает. Стремительная игривость переходов не дает такой возможности. Слово не выдерживает напора и исчезает, "уходит по-джентльменски".

Автор снижает высокое, возвышает низкое. Принцип комической поэзии. Если б он добрался до бурлеска, но персонаж добрел лишь до ресторана "Бурлеск". А ресторан остается рестораном, даже если он – один из кругов, этажей миропорядка или одна из эманаций ав­торского сознания.

Его проза старается быть эффектной, но выглядит, как

 

 "... рай­ская птица, которая целую ночь провела под дождем..."

                                              Оскар Уайльд, "Портрет Дориана Грея".

 

Один из эпиграфов гласит:

- В данный момент пишу себе письмо, думая, что оно пришло от тебя.

Проза и поэзия Дмитрия Драгилева – письма себе, но автор думает, что он отправил эти письма по адресату, т.е., читателю.

Жанр автор не определяет. Подходит любой, поскольку вещь инвентарно-музыкальна. Сквозь инвентаризационный гул прорывается чувство, переживание, смутно осязаемые, фантомные. Ритмическая проза сменя­ется сказовостью, транспортер памяти – явью, ландшафт – ораторскими обращениями, мнимые беседы с подругой – проповедью, детский лепет – дамскими прелестями в натуральную величину.

Вещь постепенно выстраи­вается в нечто. Нечто это неопределенно, но достаточно монументаль­но. Даже с избытком. Избыточность стилистического, лексического, эмоционального лицедейства "дуремарит", превращая все произведение в „возгласы". Но и "возгласы" – проза.

Ни одна вещь в чувственном мире не может быть действительно свободной, а может только казаться свободной. Автор подтверждает эту аксиому. И если свобода в явлении, в том числе и в явлении художества, тождественна с красотою, то в поэтическо-прозаической Вселенной Дмитрия Драгилева нет ни того, ни другого. Но есть более любопытное. Неосознанный бунт. Бунт против самого бытия, иерархически упорядоченного и застывшего. Закрытого для Постороннего.

В своем бунте он стремится исчерпать весь словарный запас. И одновременно ему не хватает слов, чтоб выразить свои состояния, чтоб высказаться окончательно и навсегда. Остается нечто недоска­занное, невыраженное, не поддающееся алфавиту. Он оказывается бессильным. Наблюдать за этими "муками материи" и составляет прелесть и соблазн чтения.

 

Дополнительная информация