Владимир Порудоминский

  

Поверх написанного

 

Из "Детского альбома"

 

 

  «Странно и приятно думать, что то время, которое я помню, - 30-е года - уже история".

                                                                 Лев Толстой

                                                                                                                                 

Вместо эпиграфа

 

 

Мне было шесть лет.

Недавно, на днях, может быть, вчера, убили Кирова.

Этот день, 1 декабря 1934 года, я хорошо помню.

Мы с соседской девочкой Танькой Тепляковой топтались у ворот нашего дома и смотрели, как дворник, дядя Костя Афанасьев, которого все жильцы именовали просто Афанасием, взобравшись на некрашеную деревянную лесенку, расправляет в кольцах над воро-тами спутанные ветром красные полотнища, обшитые со всех сторон широкой черной каймой.

Мне было страшно.

Тревога и предчувствие дрожали в моей детской душе, пораженной неведением.

По улице, отбивая шаг, проследовал отряд красноармейцев в остроконечных шлемах и длинных серых шинелях.

Туманное морозное утро, серая улица, серый, как бы застывший в каждый миг своего движения отряд, - потом всё это осталось в памяти высеченным из гранита барельефом на серой стене противоположного дома.

Лица пешеходов были угрюмы и замкнуты.

Торопливым шажком прошел мимо наших ворот священник. Облачение вне храма священникам надевать не разрешалось, - мы узнавали их по длинным волосам, стекающим из-под черной шляпы, по бороде, которую тогда мало кто носил, по всей особой повадке. Встреча со священником считалась недоброй приметой. Танька, хоть и годом младше, была много шустрее меня: она тотчас легонько хлопнула меня ладонью, как хлопают, играя в салочки, и крикнула: "Горе на тебя!" Я беспомощно озирался: следовало, не медля, осалить еще кого-нибудь и передать недоброе пожелание, - но кому? Не Афанасию же!..

Откуда было знать мне, маленькому, что вся Россия уже осалена, запятнана, заклеймлена кощеевым шестипалым прикосновением, обожжена приговором: "Горе на тебя!"

 

 

Мамины папиросы

 

       1.

 

...Иногда я просыпался по ночам.

Мне казалось - глубокой ночью.

В соседней комнате горел свет. Оттуда слышались негромкие разговоры взрослых...

Может быть, конечно, я просыпался вовсе не среди ночи.

Просто меня рано, в приличное возрасту время укладывали спать, и всякое пробуждение в темноте чудилось случившимся глубокой ночью.

Но может быть, и в самом деле я просыпался далеко за полночь, а взрослые еще бодрствовали: дни в ту пору, и с ними вся жизнь, сильно сдвинулись в ночь.

 

       2.

 

Привлекательные лозунги о восьмичасовом рабочем дне были вкованы в законы и указы - и забыты. Потому что "Время - вперед!", "Пятилетку - в четыре года!" - кто посмеет тормозить могучую поступь народа, спешащего в социализм?!

"Просыпается с рассветом вся советская земля", - даже если только-только успела глаза сомкнуть.

"Не спи, вставай, кудрявая, навстречу дня", - даже если еще не ложилась.

Вот ведь и - "люди в Кремле никогда не спят"...

Товарищ Сталин любил работать по ночам. От него и пошла эта всесоюзная бессонница.

Соответственно, ближайшее окружение должно было находиться на месте. Опять же соответственно, на месте должны были пребывать наркомы, после войны переименованные в министров, а с ними сотрудники наркоматов-министерств, предприятий, ведомств - все, кто мог потребоваться и страшился быть востребованным во всякое время дня, а главное, ночи. И так, по цепочке, до небезызвестной Марьи Федотовны, балагурки, уборщицы при общественном нужнике на площади Ногина, напротив тяжелого темно-серого здания прежнего ВСНХ, позже заселенного серьезными министерствами. "Без меня всю Москву зассут", - доверительно говорила полунощному посетителю Марья Федотовна, угощаясь папироской.

Поэты воспевали никогда ими не виденный немеркнущий свет в окне сталинского кабинета.

В прозрениях Даниила Андреева запечатлелись эти бессонные сталинские ночные бдения, когда за плотно закрытыми дверями вождь вступал в общение с силами мирового Зла, набираясь от них яростной темной энергии.

Меня всегда занимал вопрос: почему Сталин, подыскивая вымышленную дату своего рождения взамен подлинной, выбрал 21 декабря - самый короткий день в году, самую долгую темную ночь?..

  

       3.

 

...Я просыпался.

Табачный дым беспокойно качался в просвете двери.

Я побаивался темноты и просил оставлять дверь приоткрытой.

Взрослые разговаривали и курили.

Курили тогда много. Мне кажется, что в пору моего детства люди курили много больше, чем теперь.

У Поэта: "С табаком в чайных чашках весь в окурках буфет".

Быть взрослым означало, прежде всего - курить. Мальчики во дворе (чуть позже - и я с ними) сворачивали цигарки из сухих листьев. Вкурившись во вкус, начинали таскать папиросы у родителей. В девятом классе я уже курил вовсю.

Во время войны, кроме наших исконных российских папирос, появились американские сигареты. Я поворовывал у мамы из большой, сразу на сто штук, пачки полученные по ленд-лизу сигареты "Мемфис". Позже никогда их не встречал. Они казались замечательно вкусными (может быть, после рассыпного табака и махорки) и остались в душе лакомым, каким-то шоколадным воспоминанием ранней юности.

 

       4.

 

Из папирос моего детства помню "Нашу марку", "Яву", "Пушки", "Бокс" - двух сортов: дешевые - в бумажной пачке и дорогие, с тем же названием, в картонной коробке. Но у дорогого "Бокса" на крышке коробки были яркими красками нарисованы почему-то не боксеры, а восточные борцы, похоже, что монголы, низко пригнувшиеся для схватки и протянувшие один к другому руки.

Охочий до шуток народ расшифровывал самую ходкую аббре-виатуру ВКП (б) - Всесоюзная коммунистическая партия (большви-еков): Ворошилов курит папиросы ("Бокс"). За такую шутку можно было схлопотать нешуточный срок.

(Замечательная способность - рождать недозволенные шутки и анекдоты под прицелом надзирателей. Когда за острое слово перестали сажать, таковые слова не то что числом поубавились - просто почти что вывелись. То ли сочинять стало неинтересно ("русская рулетка"), то ли жизнь нынешняя сделалась настолько нелепой, что анекдот, шутка, призванные заострять действительность, оборачивать страшное смехом, не в силах превзойти ее, хоть и страшную, но смехотворную нелепость).

 

       5.

 

Никакой борьбы с курением, конечно, не велось. Разве что, в излюбленных тогда "сборных" концертах, где певицу сменял юморист, юмориста - скрипач, скрипача - чечеточник, а чечеточника - дуэт из оперетты, среди иных прочих появлялся чтец с ранним чеховским (еще Антоши Чехонте) рассказом "О вреде табака", суть которого как раз в том, что лектор, вышедший на сцену, чтобы поведать публике о вреде никотинового зелья, не в силах удержаться, рассказывает взамен о своей неудавшейся жизни.

Да и кто бы посмел поднять руку на табак, когда даже на первой странице главной книги для детей "Вчера и сегодня", повествующей, как счастливо преобразовала октябрьская революция наше отечество, красовался портрет товарища Сталина, раскуривающего трубку? Когда придворные стихотворцы равняли огонек сталинской трубки с сиянием кремлевских звезд: "Шуршит по крышам снеговая крупка, На Спасской башне в полночь бьют часы. Знакомая негаснущая трубка, Чуть тронутые проседью усы..." и т.д.

Еще в начале 1930-х известный литератор, увидевший Сталина, особо отметил в дневниковой записи, что тот курил свою легендарную трубку.

Среди немногих подробностей интимной жизни вождя и учителя было, в частности, известно, что курил он не трубочный табак, а, набивая трубку, обламывал папиросы "Герцеговина флор".

Из статьи об этих папиросах, обнаруженной в интернете, я узнал, что начали их выпускать в 1912 году (то есть Сталин к ним при-охотился, возможно, еще в дооктябрьскую эпоху).

В статье, правда, сказано, что в сталинское время папиросы "Герцеговина флор" как предмет высочайшего пользования произ-водились под надзором ГБ, в очень ограниченном количестве и в свободную продажу не поступали, будучи распространяемы лишь в кругу избранных. Но это - позднейшая острая приправа. Черно-зеленые с золотом коробки "Герцеговины флор" в те достопамятные годы можно было увидеть во всяком порядочном табачном киоске и, затягиваясь кисловатым дымком, как бы сподобиться общего причастия с величайшим и единственным.

У Анатолия Рыбакова в "Детях Арбата" есть запоминающаяся глава о приглашенном к Сталину зубном враче. У персонажа, насколько я знаю, имелся реальный прототип. Материал главы основан на его рассказе. По свидетельству врача, у Сталина были испорченные никотином, темные зубы заядлого курильщика.

      

 

       6.

 

У мамы были крепкие белые зубы сибирячки, хотя курила она вовсю.

В течение дня выкуривала пачку и вечером успевала распечатать новую.

Курила она охотно, можно даже сказать - с любовью. Видно было, что каждая папироса ей в радость.

Мама курила "Беломор".

Эти папиросы начали выпускать в 1932 году.

Пачка из грубой серой бумаги. Бело-розово-голубая картинка: схематическая карта Европы, на которой, как особенная достопримечательность, красным отмечен Беломоро-Балтийский ка-нал имени Сталина.

Рекордно быстрое строительство канала подходило к окончанию. Оно было завершено в 1933-м.

 

       7.

 

Канал был гордостью первой пятилетки. Такого строительства нигде и никогда в мире и в самом деле не было. Беломорканал был невиданной по размаху каторжной стройкой. Его от начала до конца строили заключенные. Их именовали с подлой демагогической торжественностью - "заключенные каналоармейцы". Отсюда и пошла ставшая составной частью нашей истории аббревиатура з/к (зека). Потом просто - зек. Про "каналоармейцев" забыли за ненадобностью. Всеобщий, всесоюзный зек.

С Беломора начиная, каторга сделалась весомой естественной частью советской "экономики". При этом произносились речи о том, что (рабский) труд превращает враждебных обществу людей в полноценных и полезных граждан. На Беломоре это с той же демагогической подлостью называлось - "перековка".

 

 

       8.

 

Еще прежде того, как развернулось строительство канала, Максим Горький по приезде из Италии нанес визит в Соловецкий концлагерь особого назначения, оглядел пытливым взглядом социалистического реалиста то, что ему сочли нужным показать, и, захлебываясь в слезах восторга, благодарил чекистов, "чертей этаких" (любовно), за их самоотверженный, гуманный труд по воспитанию нового человека.

Горький придумал сделать возвышенную, жизнеутверждающую книгу о том, как за колючей проволокой, в концлагерях (с карцерами, расстрелами, в голоде и холоде, - о чем в книге, понятно, сообщать не предполагалось) чуткие педагоги чекисты перековывают недоброкачественную людскую массу в советский народ.

Это самая позорная, самая преступная книга, вышедшая в России.

По-своему самая замечательная и самая необычная книга.

Ее коллективным автором были лучшие тогдашние писатели. "Звезды" советской литературы.

Писателей привезли на стройку, кормили икрой, балыками, колбасами, которых многие в те скудные посленэповские годы и дома не едали (норма зека - 500 граммов хлеба и баланда), инженеры человеческих душ под руководством лагерного начальства беседовали с каторжанами, высоко оценили человечность и гуманность чекистов ("любая иная гуманность и человечность являются ложью"), востор-гались увиденным - и, как повелось на канале, ударным трудом быстро собрали огромный 600-страничный том, озаглавленный просто и мощно - "Беломорско-Балтийский канал имени Сталина".

 

       9.

 

Виктор Борисович Шкловский рассказывал, будто на вопрос одного из руководителей НКВД, как он чувствовал себя на строительстве Беломорканала, откликнулся рискованной остротой: "Как живая черно-бурая лиса в меховом магазине".

Но в книге писатель зачем-то посмеялся над только что привезенной партией зеков из Средней Азии: очень смешно они выглядели на беломорском холоде в тощей южной одежке (не на меху), в которой их взяли.

 

 

       10.

 

Вообще в лагере литераторов, как вспоминали они по приезде, царило бодрое, веселое настроение (в отличие, надо полагать, от лагерей, которые им показывали): много пили, пели, шутили, выпускали юмористическую стенгазету.

 

 

       11.

 

У Мандельштама - об этом: "Есть прекрасный русский стих, который я не устану твердить в московские псиные ночи, от которого, как наваждение, рассыпается рогатая нечисть. Угадайте, друзья, этот стих - он полозьями пишет по снегу, он ключом верещит в замке, он морозом стреляет в комнату:

 

       ...не расстреливал несчастных по темницам...

 

Вот символ веры, вот подлинный канон настоящего писателя, смертельного врага литературы".

Осенью 1933-го, той самой, когда звезды советской литературы воодушевленно варили книгу о канале, Осип Мандельштам написал роковое "Мы живем, под собою не чуя страны..." - и начал свой путь на Голгофу.


 

       12.

 

Книга "Беломорско-Балтийский канал имени Сталина" предназна-чалась в качестве подарка делегатам 17-го съезда ВКП (б). Съезд проходил в 1934 году. Его торжественно именовали "съездом победителей". В 1937-м большая часть "победителей"-делегатов была уничтожена. Съезд шепотком переиначили в "съезд расстрелянных". Книга, набитая к тому же не теми именами, оказалась не ко двору. Было приказано изъять ее из библиотек и книжных магазинов.

Памятником каналу, "чуду первой пятилетки", остались береговые откосы, темный камень, темная вода - и папиросы "Беломор".

Вот уж и впрямь - подлинное чудо. Паршивые папиросы 5-го класса, с обилием вредных смол, восемьдесят лет всё в той же несменяемой аляповатой упаковке, - единственная марка, пережив-шая эти годы-десятилетия и, даже при нынешнем табачном изобилии, по-прежнему любимая народом.

Может быть, впрочем, и не каналу памятник, давно сдвинутому в осознаваемой нами картине мира куда-то в сторонку иными "великими стройками", но памятник эпохе, так или иначе поныне нескончаемой, - памятник самим себе.

 

 

       13.

 

Двадцать пять с лишком лет спустя, в 1961-м, снова собрали съезд партии, уже 22-й по счету.

На этот раз объявили, что социализм в стране построен, теперь до коммунизма рукой подать. Коммунизм назначили в 1980 году.

Почему бы и нет?

Помню, зимой 1953-го большой группе работников печати пока-зывали подходившее к концу строительство университета на Ленин-ских горах. Мне тоже достался билет - по знакомству: я в ту пору не работал, никуда не брали. До смерти Сталина оставалось несколько недель. Время было мрачное.

Удостоившиеся входного билета работники печати сидели в каком-то пустынном, ярко освещенном актовом зале и ждали приезда начальства. С поздним временем, как уже помним, тогда не считались. (Мне иногда кажется, когда вспоминаю - не памятью, а всем существом, - что той зимой время как бы остановилось.) Наконец, на сцене появилось несколько плотных, ухоженных мужчин. Они пошептались между собой, потом один из них, самый моложавый, с ярким румянцем на полных щеках, выступил вперед и произнес буквально следующее:

- Когда наша машина поднималась на Ленинские горы и под нами, внизу сверкала огнями красавица-Москва, а перед нами устремилась к небу башня университета, мы замерли от волнения, и лишь минуту-другую спустя один из нас, - (сразу стало понятно, что это он про себя), - сказал: "Братцы, а ведь это уже коммунизм!"

Пребывавшие на сцене братцы согласно закивали и заулыбались. Зал отозвался на только что объявленный коммунизм бурными апло-дисментами.

Но вот Сталин умер, и выяснилось, что коммунизма всё еще нет.

Стихи о похоронах Сталина, ходившие по рукам, Борис Слуцкий закончил строчкой: "Социализм был выстроен, поселим в нем людей".

Построили пятиэтажки, люди расселились; пора и в самом деле - в коммунизм.

 

 

       14.

 

Другим решением 22-го съезда было - убрать тело Сталина из мавзолея.

В отличие от коммунизма с этим делом справились быстро - в одну ночь.

В подробном описании перезахоронения меня особенно поразила малая подробность: перекладывая тело вождя из стеклянного сарко-фага в обычный гроб, с мундира генералиссимуса спороли золотые пуговицы, переданные затем в спецхранилище, а взамен пришили латунные. Было что-то трогательное в этой нашей неизменной заботе о государственном достоянии (так сказать: бриллианты для диктатуры пролетариата).

 


 

       15.

 

Вскоре после завершения 22-го съезда, ранним осенним вечером того 1961 года, еще не стемнело, мы с Н., торопясь куда-то, вышли к Земляному валу, и - такая удача! - на стоянке такси, будто только нас и дожидаясь, задержалась единственная машина. Мы шустро пробра-лись на заднее сидение, лихой водитель в летной кожанке, еще не спрашивая "куда?", нажал на газ - и тут же еще более резко наступил на тормоз. Машину сильно качнуло. "Ого!" - только и выдохнул водитель, даже и не изумленно, скорее - потрясенно. Мы вслед за ним глянули в переднее стекло.

...Не обращая внимания на уличное движение, не поворачивая в его сторону головы, уверенным размеренным шагом Садовую переходил - Сталин.

Это был он, и только - он. Его голова, его фигура, его походка, его слегка согнутая в локте рука. Серая шинель, не с погонами, как в поздние годы, а хрестоматийная, довоенная, со слегка распах-нувшимися на ветру полами бронзовела в лучах заходящего солнца (это я для красоты описания).

Садовая ошалела от неожиданного восторга. Скрежетали тормоза машин. Медным всадником вздыбился троллейбус; контактная штанга, срываясь с провода, выдрала из него метровую голубую искру. А он шел себе ровным ходом, не оступаясь, нигде не сворачивая, и я вспомнил, пересказывали, будто, услышав музыку нового гимна (взамен революционного "Интернационала"), ту самую, которая и поныне поднимает с места полтораста (или сколько там осталось) миллионов россиян, вождь заметил удовлетворенно: "Как броненосец прет!" Сталин между тем приблизился к нашей машине, прошел перед самым ее носом, обогнул и, даже касанием глаза не поинтересовавшись, имеется ли кто-нибудь на заднем сидении, открыл переднюю дверцу, устроился рядом с водителем и, не повернувшись к нему, по-прежнему глядя прямо перед собой, негромким хриплым голосом с сильным акцентом приказал: "На Большую Грузинскую".

Я тогда еще ничего не знал ни про ныне легендарного Феликса Дадаева, которого якобы и впритык не в силах были отличить от подлинника даже понавидавшиеся вождя члены политбюро (или делали вид со страха?), ни про четырех (кажется) других двойников Сталина, чьи имена остались для меня неизвестными. Возможно, это была опасная шутка или, скорее, шаг отчаяния кого-нибудь из них в те дни и часы, когда дело их жизни было по велению свыше низверженно в трехметровую яму и сырою землею зарыто в тщетной надежде, что навсегда предано поруганию и забвению... Не ведаю. Но то, что я пишу, - не выдумка, не притча. Как говорил мой знакомый охотник из какого-то таежного племени: "Это не факт, а было на самом деле".

"На Большую Грузинскую!" - хрипло, с акцентом приказал человек в серой шинели и серой низко надвинутой на лоб фуражке. Он достал из кармана трубку и, не раскуривая, держал ее в левой руке. "Есть!" - восторженно отозвался водитель.

За всю дорогу странный пассажир не произнес ни единого слова. Он сидел неподвижно с нераскуренной трубкой в руке и смотрел из-под козырька фуражки только вперед. Мы все тоже сидели молча. В нужном месте он слегка шевельнул трубкой, останавливая машину, выудил из кармана маленький старомодный кошелек для мелочи и щелкнул замочком из двух цепляющихся один за другой метал-лических шариков. "Не надо. Спасибо, товарищ Сталин", - зачарованно остановил его водитель. Человек снова щелкнул замочком, опустил кошелек в карман и, так и не повернувшись в нашу сторону, мерной походкой направился в подворотню большого ведомственного дома.

Мы продолжали стоять, не трогаясь с места.

"Перекурим?" - сказал водитель. Я протянул ему пачку с сига-ретами. "У меня Беломор", - сказал водитель. Мы закурили.

"Надо же, - засмеялась Н. - Из мавзолея вытащили, в землю зарыли, а он тут как тут".

"Куда мы без него, - сказал водитель. - Пропадем..."

 

       16.

 

Я хорошо знаю эту книгу про Беломорканал. Серый, "стального" цвета переплет. В правом верхнем углу - также отливающий металлом медальон с барельефным портретом Сталина. Вот уже почти восемь десятилетий книга стоит у меня на книжной полке.

В трудные 1930-е мои весьма смиренные родители книг не уничтожали. А помойки в те годы полнились книгами.

Дом у нас был большой, три корпуса, - соответственно, и помойка обширная: этакое кирпичное сооружение, в облике которого сквозила даже архитектурная мысль (тайком, сильно рискуя, - но как удержишься: всё та же русская рулетка! - ее именовали "мавзолей"). По утрам выброшенные книги распирали прочные стены помойки, развалом и пачками обступали ее снаружи.

Дом был кооперативный, заселен интеллигенцией. (Тогда, в 1930-е, изначальных жильцов поубавилось, появились новые, иных сосло-вий.)

Как известно, в 1930-е германские национал-социалисты, придя к власти, раскладывали в городах костры из не-наших - то есть не-ихних - книг. (Примечательно: организатором сожжения книг были не штурмовики, не геббельсовское министерство пропаганды, а по-нашему - то есть по-ихнему - настроенные студенты и университетские профессора.) Недавно общественность и СМИ Германии отметили восьмидесятилетие книжных аутодафе.

Мы о своей расправе с книгами, конечно, и не вспоминаем, хотя уничтожили их, может быть, не меньше. Выбрасывали книги на помойки, предварительно исследуя, не остались ли где автограф, дарственная надпись или пометки на полях. Топили ими печи (тем, у кого оставалось печное отопление, в этом смысле сильно повезло). Увозили за город и оставляли в каком-нибудь лесном овраге. Счастливые обладатели отдельных квартир (в отличие от обитателей коммуналок, где, куда ни повернись, чужой взгляд) жгли интел-лектуальные сокровища по листку в унитазах, задыхаясь от дыма и страшась предательской копоти.

Представим себе хотя бы только объем уничтоженной политической литературы - выходившие миллионными тиражами брошюры и иные обращенные к "широкому читателю" сочинения разного калибра авторов, теперь объявленных "врагами народа". Прибавим к ним сотни учебных и научных изданий, написанных не теми, не о том, не о тех. А тут еще прозаики, поэты, драматурги, вдруг как бы бесследно исчезнувшие с лица земли и тем самым лишенные права жительства на книжных полках в квартирах рядовых граждан...

       17.

 

Мои родители книг не уничтожали.

Они не были героями.

Где уж там!.. До самой смерти Сталина мама привыкла проводить бессонные ночи: читала, дымила "Беломором" и прислушивалась к шуршанию пробегавших под окном машин - не остановится ли какая...

Может быть, и книги они не выбрасывали, не сжигали - отчасти из страха: засорить трубу в клозете, закоптить стены, встретить крадущегося на помойку соседа со своим ворохом гутенберговских отпрысков под мышкой.

Или интуитивно познали истину, годы спустя сформулированную опытным сидельцем Львом Разгоном: "Если за тобой пришли, а у тебя в шкафу только сочинения классиков марксизма, - всё равно заберут".

Книгу, сделавшуюся запретной, родители просто перемещали на полке в задний ряд, укрывая от недоброго глаза за строем тесно прижавшихся корешками одно к другому выставленных впереди изданий. Туда же переселяли книги, не обретшие статуса запретных, но, по маминым представлениям, не пригодных для предъявления посторонним.

Так в заднем ряду вместе с Гумилевым и Пильняком теснились знаменитые томики Есенина в белой мягкой обложке с березками, ремарковская "На Западном фронте без перемен" и уж вовсе непонятно почему, засекреченный мамой "Анатоль Франс в халате и туфлях" Жан-Жака Бруссона.

В укромной темноте закнижья провел долгие годы жизни и "Беломоро-Балтийский канал имени Сталина".

 

       18.

 

Родителям, конечно бы, несдобровать, если бы кто-нибудь в то время узнал, от кого досталась им эта книга. Но дарственного автографа на титульном листе, слава Богу, не имелось, а родители были не хвастливы.

...Однажды, жарким летним днем моего отца, медика, срочно вызвали на консультацию к ответственному больному. Я не в силах объяснить, как это случилось, позже такое стало немыслимым, да и в те времена, уже не "вегетарианские", было трудно представимо, но отец взял меня с собой. Может быть, впрочем, и разгадки искать не следует, может быть, просто - взял. Бог любит простодушных, - сказано в псалме, а папа был простодушен. Он хотел одарить меня радостью: человек более позднего, чем мое, поколения не в силах понять, всем своим существом прочувствовать, что значило для нас, тогдашних детей, покататься на машине.

В давнем рассказе я писал про жившего в нашем дворе комдива, - который иногда, приехав под вечер домой, пообедать, приказывал шоферу (слова "водитель" еще в обиходе не было, только - "шофер") покатать нас, детей, игравших во дворе, на служебном "Линкольне" (счастье катания закончилось с исчезновением комдива, конечно же, не уцелевшего в истребительной охоте 1930-х годов).

Ответственный больной прислал за отцом не "Линкольн", а (по мальчишескому счету - поднимай выше!) сверкавший никели-рованными подробностями васильково-синий "Крейслер". Я мог поспорить с кем угодно, что не только ни один мальчик из нашего двора, но и ни один взрослый его обитатель ни разу не влезал в такой лимузин. Шофер был пожилой, седой, коротко стриженный - бобриком; за всю дорогу он слова не проронил.

Нас доставили к дому с просторной открытой террасой. Дом стоял на возвышенности, и с террасы далеко смотрелись картинно-красивые окрестности. Теперь, когда я вспоминаю этот день, мне кажется, что дом, в котором мы оказались, располагался где-то неподалеку от трассы строившегося канала Москва-Волга.

Канал этот, связавший столицу нашей родины с пятью морями, строили так же, как Беломорский, зеки - всё та же каторжная индустрия. Правда, о перековке трубить как-то уже перестали, нового книжного тома, изготовленного ведущими силами союза писателей, тоже, кажется, не предполагалось. На Беломоре ГУЛАГ пытались показать миру праздником, теперь он сделался буднями, повсе-дневностью и повсеместностью.

Впрочем, подробности пейзажа того давнего солнечного летнего дня, наверно, возникли в моем воображении много позже. Через двадцать лет после истории, о которой пишу, я работал в выходившей на канале многотиражке (это был уже не канал Москва-Волга, а Канал имени Москвы - образчик высочайшего велемудрия: канал имени города), - пейзажи окрестностей трассы мне хорошо известны.

Отца увели куда-то вглубь здания. Я остался один на террасе, подошел к барьеру и скучал, глядя, как из-за дальнего леса выплывали на синий простор неба белые облака. Из двери, ведущей во внутренние покои, появилась плотная немолодая женщина в темном платье и белом переднике. В одной руке она несла тарелку, на которой лежали несколько крымских яблок, удлиненных, с румяной щечкой, и гроздь винограда, в другой - поставленный на блюдце высокий стакан с лимонадом. "Это тебе!" - коротко сказала она и снова ушла. Яблоко, а тем более - виноград, я взять постеснялся, но лимонад в ту пору был для нас, детей, неодолимо желанной радостью. Чтобы не пить слишком быстро, я, слегка наклонив стакан, не глотал, а потихоньку всасывал холодную, чересчур пахучую влагу и, скосив глаза, следил, как из ее глубины выныривают блестящие пузырьки.

Я оставался один недолго. Отец возвратился на террасу в сопровождении хозяина, моложавого, по-военному подтянутого, с худощавым лицом, полноватыми губами и слегка курчавящимися рыжеватыми волосами. На нем была белая рубаха с засученными рукавами и светлые брюки. (Я предпочел бы гимнастерку с тремя - или... сколько ему там причиталось? - ромбами в петлице. Хотя... У чекистов, кажется, вместо ромбов были звездочки.)

Человек был весел, белозубо улыбался, слегка потрепал мне волосы, сказал несколько шутливых слов - что-то самое обыкновенное. Он отодвинул соломенное кресло, пригласил отца присесть перед дорогой. Тотчас возникла женщина в белом фартуке, принесла поднос с такими же крымскими яблоками, виноградом и фруктовой водой, уже в бутылках. Хозяин что-то оживленно рассказывал отцу, но я видел, что папа чувствует себя неловко: как и я, он не притронулся к соблазнительно красневшим щечкой яблокам, даже фруктовую воду не пил, хотя очень ее любил (мы с ним тайком от мамы удирали к киоску на углу нашей улицы пить газировку) - он кивал, слушая хозяина, и неловко отщипывал от грозди длинные зеленые ягоды.

Человек, который принимал нас, большинству знавших о нем соотечественников казался всемогущим. Возможно, он и себе казался таковым: часто как раз тот, кто особенно хорошо осведомлен о хрупкой уязвимости человеческого существования, со странной легкостью забывает о ней, присматриваясь к собственной судьбе. Когда в твоей власти оказывается великое множество людей, чья жизнь зависит от твоего слова, взгляда, жеста, наверно, трудно удержаться и не почувствовать себя богом. В "ревизских сказках" человека, который сидел перед нами за столом, вкусно, большими глотками отпивал лимонад из запотевшего стакана, говорил что-то веселое и широко улыбался, числились сотни тысяч, даже миллионы, пребывавших в его владении "крепостных душ". Человек этот был Матвей Берман, начальник ГУЛАГ'а. властитель бескрайнего архипелага.

Мне не дано знать, как это пришлось к беседе, но хозяин вдруг сказал: "Хотите посмотреть, как меня охраняют?". Я хорошо помню этот вопрос и горделивый тон, каким он был произнесен, потому что меня поразило то, что произошло тут же, следом, и потому, что папа долгие годы вспоминал эту сцену, изумленный (как он определял) ее непостижимой наивностью.

Наверно, под столом имелась какая-нибудь кнопка, которую тайком нажал хозяин, но вопрос его еще, что называется, висел в воздухе, а на террасе со всех сторон вдруг выросли крепкие плечистые ребята в военной форме. Берман, прищурясь, провел по ним взглядом, улыбнулся и небрежно махнул рукой: "Всё в порядке". Добрые молодцы исчезли, как в сказках "Тысячи и одной ночи".

И правда - непостижимо! В стране, где, исключая разве что самого владыку, ничья жизнь не стоила даже ломаного гроша, один из самых осведомленных участников, того более - организаторов (папа определял - кашеваров) происходящего вроде бы не шутя уверен, что пять-шесть ладно сбитых ребят способны охранять, сохранить его жизнь?..

Через несколько лет, в 1937-м, Матвея Бермана назначат наркомом свази - пост (хоть и министр), по неписанной субординации тех лет, несравнимо уступающий ГУЛАГовскому (не говоря о том, что, согласно тогдашним же правилам игры, такое перемещение означало скорый конец). Еще год спустя вчерашнего командующего ГУЛАГа арестуют прямо в здании ЦК партии, в кабинете с курьерской скоростью набирающего силу Маленкова, и расстреляют.

Где были в тот день и час его добрые молодцы? Сами же волокли бывшего хозяина и подопечного в подвал Лубянки или Лефортова? Или, притаившись под террасой, на которой я когда-то пил лимонад, охраняли его преемника (этот продержался на высоком посту лишь год с небольшим, получил свой орден Ленина и тоже был расстрелян)? Или самих молодцев к тому времени уже пустили в расход за то, что охраняли врагов народа?..

...Беседа на террасе не затянулась. Мы поднялись уходить, когда Берман, припомнив что-то, показал рукой задержаться, вышел и спустя минуту снова появился с книгой о Беломоре, в которой волею судьбы выступал одним из главных героев. Протянул отцу: "Начнете читать, не оторветесь".

В самом деле. Годы минули, десятилетия, а я всё не могу оторваться памятью от того, что написано в этой книге, и от того, что в ней не написано, но, желали авторы или нет, хранится между строк, и от того, как и кем книга была произведена на свет. Потому что всё это, по-своему и в разных измерениях, так или иначе, вошло в состав моей жизни, моей судьбы, в мой духовный и душевный состав...

Больше в тот день ничего существенного не случилось, если не считать, что на обратном пути, укаченный мягкими рессорами "Крейс-лера" и разомлевший от жары и духоты, я слегка облевал роскошную обивку сидения. Папа оттирал пятно носовым платком и бормотал извинения; седой шофер, посверкивая бобриком затылка, утеши-тельно пробурчал что-то в ответ.

      

 

       19.

 

В 1980-е годы художник Петр Белов написал картину - "Беломор".

Своего рода живописный проект памятника эпохе.

Тяжело лежит на земле (занимая большую часть поверхности холста) огромная бело-розово-голубая с красной метой пачка от папирос "Беломор". Угол пачки надорван, как надрывают курильщики. Четырехугольная громада захватившей земной простор пачки - это лагерный барак. В черную дыру надорванного угла, как в барачные ворота, со всех концов земли движется потоком темная людская масса.

На строительстве Беломорканала работало около полутораста тысяч заключенных.

В одной нынешней (!) статье о канале утешительно сообщается, что число зеков на самом деле не превышало (!!!) 126 тысяч.

Всего-то!

Шестьсот человек на каждый километр трассы.

 

       20.

 

Мама говорила лихо: "Будете меня хоронить, положите в гроб пачку "Беломора"".

Но дело до этого не дошло. Однажды, уже в старости, она перестала курить.

Не бросила, а именно перестала.

Легко, как-то само собой, не задумывая наперед и не прилагая к тому никаких усилий. Будто забыла в одночасье, что курила.

(Со мной, в мое время, произошло то же самое. Одним прекрасным утром почему-то не захотелось взять любимую первую, откры-вающую день сигарету - и больше уже никогда не захотелось, даже не снится никогда, что курю).

                             

 

ПОЛНЫЙ ТЕКСТ ПУБЛИКУЕТСЯ В ЖУРНАЛЕ

 

Дополнительная информация