Анатолий Либерман

 

Литературный  обзор

 

 

Советская литература

 

Владимир Яранцев. Зазубрин: человек, который написал «Щепку». Повесть: исследование из времен не столь отдаленных.  Новосибирск: РИЦ НП Союза писателей России, 2012. 751 с., ил.

 

Поучительно начать эту книгу с конца и посмотреть на количество напечатанных экземпляров. Их, как выясняется, 100. Гигантский труд В.Н. Яранцева существует разве что только в «Книжной летописи» и немногочисленных библиотеках. Ко мне он попал по рекомендации доброго знакомого, и я, открывая главу за главой, ни разу не пожа-лел о времени, потраченном на чтение этой «повести-исследования». Яранцеву удалось сделать почти невозможное: написать 750 страниц не о герое, не о властителе дум, не о классике русской или мировой литературы и при этом почти нигде не ослабить напряжения. Большинство наших современников, если они не имеют тесных связей с Сибирью, скорее всего, о Зазубрине ничего не знает.

Владимир Яковлевич Зазубрин (настоящая фамилия Зубцов, годы жизни 1895-1937) – фигура трагическая. Выдающийся организатор сибирской литературы, он написал несколько рассказов и очерков, пьесу и два романа; был, видимо, и третий, но рукопись погибла. Дошли до нас и его выступления. Романы – «Два мира» (1921) и «Горы» (1934) – ни при каких обстоятельствах не имели, на мой взгляд, шансов на долголетие, хотя первый из них пользовался популярностью и выдержал много изданий. Зазубрин всегда считал себя, прежде всего, человеком, чье призвание – художественная литература, но в этом он заблуждался; при другом строе, будь он свободным человеком, он бы, вероятно, яснее оценил свои склонности очеркиста и журналиста.

 Жизнь Зазубрина – это цепь катастроф.

С детских лет он участвовал в революционном движении. Почти ребенком он познакомился с эсерами, но потом сблизился с большевиками. На горе ему сызранская организация РСДРП послала Зазубрина шпионом в жандармское управление. Прослужил он в этом качестве недолго, но до последнего дня, несмотря на официальные разъяснения и полную реабилитацию за ним тянулся «хвост», что он работал агентом охранки.

Другим несчастьем было то, что, призванный в 1917 году в армию, он оказался курсантом юнкерского училища, а позже офицером колчаковского ополчения. Оттуда он перешел к красным партизанам, но опять появилось несмываемое пятно в биографии.

Дальнейшие годы его жизни были связаны с Новониколаевском (впоследствии переименованном в Новосибирск) и Москвой. В те годы активный человек мог избежать ареста только случайно, а с анкетой бывшего осведомителя и колчаковца рассчитывать на счастливый случай не приходилось.

Идеологический маятник колебался непредсказуемо. Вперед, к коммунизму, шло вроде бы государство рабочих и крестьян, но крестьянская литература жестоко критиковалась, то есть громилась. Пал выученный наизусть Троцкий, крупнейший знаток и ценитель литературы. А потом пришла коллективизация, и начались уклоны («оба хуже»), причем наряду с левым и правым обнаружился непостижимый лево-правый. Пролезшие на все посты диверсанты, убивая одного пламенного революционера за другим, дошли до того, что «покушались на священную особу товарища Сталина».

Писателей какое-то время спасало присутствие Горького. С великой помпой организовали Союз советских писателей, и священной особе было не вполне удобно под корень истребить этот союз при жизни его номинального основателя, хотя и дегради-ровавшего и печатавшего одиозные статьи, но вознесенного до небес. От него бы несомненно избавились, даже если бы он сочинил восторженную биографию тирана. Зазубрина вычищали из партии и восстанавливали в ней, но погиб он беспартийным. Горький благоволил ему и сделал редактором бессмысленного и бесперспек-тивного журнала «Колхозник». После смерти Горького Зазубрину рассчитывать было не на что, хотя он не рассмотрел в тумане свой конец. Как станет ясно дальше, он и до 1937 года дожил по ошибке начальства.

Но обратимся к романам. Барановский, герой «Двух миров», – вчерашний юнкер, офицер армии Колчака; однако это не автопорт-рет, так как Зазубрин никогда не симпатизировал белым, а Барановский лишь постепенно перестал верить в дело, которому служит. Зазубрина губит плакатность. Красные во всех ситуациях, даже в разговоре отца с подростком сыном, говорят только фразами из газет. То, что один брат или отец у белых, а другой брат или сын у красных, было тогда столь обычным явлением (кого куда мобили-зовали, а не только по убеждениям), что быстро превратилось в литературный штамп, но у Зазубрина он совсем уж бездушный: сын убивает отца чуть ли не с радостью. Белые в романе – разбойники, а красные – хорошо организованная, уверенная в своей правоте ар-мия. Народ поголовно на ее стороне. Характеров в романе нет, но разложение колчаковской армии, беспорядочное бегство, грабеж населения и беспринципность иностранных легионов описаны (пусть местами и тенденциозно) с натуры. Книгу, «первый советский роман», прочли Горький и Ленин. Ленин, для которого литература существовала только как выражение интересов того или иного класса и как средство агитации, заметил, что, конечно, никакой это не роман, но пусть люди знают, что творили колчаковцы в тылу.

У романа «Горы» более широкий размах. Речь идет о коллективи-зации на Алтае. Яранцев постоянно напоминает, что Зазубрин всю жизнь воевал сам с собой. Он не подвергал сомнению необходимость и правоту революции, но вокруг царила такая мерзость, что даже и «твердокаменным большевикам» становилось не по себе. А Зазубрин твердокаменным не был. Воспеть ужасы раскулачивания мог только совсем уже бессовестный человек, и подобно тому, как убедительнее всего у Зазубрина получились колчаковцы, так во втором романе запоминаются только враги коллективизации. Главные противники опять плакатны: Андрон Морев, утаивающий «излишки» зерна и (самое страшное) эксплуатирующий наемный труд, и коммунист, по фамилии Безуглый, которому Андрон когда-то спас жизнь, – обстоя-тельство, естественно, в борьбе за всеобщее счастье, в расчет не принимаемое. Коммунист – и здесь одушевленная газета, хотя его жена, тоже передовая женщина и верный товарищ, делает себе подпольный аборт (аборты были запрещены) и, кажется, умрет, но о ее судьбе, вероятно, предполагалось рассказать во второй части.

Кулак говорит Безуглому, что ничего хорошего из коллективиза-ции не получится, и в деталях рисует картину именно того будущего, которое страну и ждало. Задним числом это пророчество читать жут-ко. Уже прошел год великого перелома, и не исключено, что в уста Андрону вложены мысли автора. Надо было верить в политику пар-тии, но верить в нее мог либо идиот, либо слепой. У Зазубрина великолепны только сцены природы и медвежьей охоты. Остальное – лубок. Горькому роман не понравился. Жестоко критиковали роман и многие другие. К несчастью, критика в те времена часто была неотличима от доноса: искали и находили политически вредные места и настроения. Травили бойкие карьеристы. Ругали вчерашние друзья, порой за дело (хотя в такой обстановке лучше бы было помолчать), порой чтобы идти в ногу со временем. Но идти в ногу с безумным временем не удавалось. Погибли почти все персонажи книги Яранцева (правые, левые, лево-правые), и лежат ныне в неопознанной и небратской могиле. Лишь немногие вроде Федина и Леонова пережили Горького и вышли в литературные генералы. Кое-кто затаился и уцелел.

Самая страшная улика против Зазубрина – три ранние рассказа.

«Щепка», которую предполагалось переделать в повесть или в роман, описывает расстрельный подвал ГПУ. В этой бойне работают любящие свое дело мясники, хотя главный мясник сходит с ума

«Общежитие» о небольшом доме, населенном в основном коммунистами; все они постепенно заражаются сифилисом.

Последний (по-моему, лучший) рассказ называется «Бледная правда». Самоотверженного коммуниста-хозяйственника обвиняют во взяточничестве и воровстве и расстреливают, хотя красноречивым судьям ясно, что дело липовое. Повторю то, что сказал выше: непостижимо, как Зазубрин мог дожить до 1937 года. Ему постоянно вменяли в вину натурализм, но именно в натурализме, как подчерки-вает Яранцев, была его сила. Прекрасный бытописатель, он не справлялся с художественным воплощением образов, и такой слож-ный жанр, как роман, не давался ему.

Осужден был Зазубрин по обвинению в провокационно-предательской работе в охранке с 1916 года, принадлежности к анти-советской диверсионно-террористической организации правых в 1928 году и организации террористической группы для совершения терактов над руководителями ВКП(б) и советского правительства. В тот же день (27 сентября 1937 года) Зазубрина расстреляли. Его сын Игорь погиб под Сталинградом. Варвара Прокофьевна Теряева-Зазубрина, жена «врага народа», после всех мытарств дожила до реабилитации мужа в 1956 году. Его стали усиленно переиздавать с дипломатично скроенными предисловиями и послесловиями. Куда на два десятилетия исчез писатель, обычно оставалось неясным, а год смерти не указывался.

Первое впечатление, что Зазубрин такого обширного исследова-ния не заслуживает. Но Яранцев, сделав Зазубрина центром повест-вования, написал, и, на мой взгляд, написал превосходно, подроб-нейшую главу из истории советской и сибирской литературы. Он не надеялся, что его читатели будут знакомы с «Двумя мирами» и всем остальным, и пересказал с существенными комментариями содержа-ние романов, рассказов и очерков. Сразу выясняется, что Яранцев не только биограф, но и проницательный критик и хроникер литератур-ной жизни того времени. Кроме Пильняка, Всеволода Иванова, Бабеля, Сейфулиной, Фраермана, Караваевой и расстрелянного совсем юным Павла Васильева (некоторые из них даны широким планом), перед нами проходят многие люди, когда-то известные, но растворившиеся в небытии. Деятельность Зазубрина была теснейшим образом связана с «Сибирскими огнями», и Яранцев с ясным понима-нием той эпохи и зная, что произойдет дальше, анализирует номер за номером, рассказывает о Союзе сибирских писателей и о смертель-ном прессе, под которым находились все пишущие.

 Зазубрин был с юности поклонником Достоевского (особенно «Бесов» и нечаевщины) и Леонида Андреева. Его привлекала муть, выплескивающаяся со дна человеческой жизни, и Советская власть снабдила его неисчерпаемым материалом. Эта муть была нормой: ее надлежало прославлять, но от нее нельзя было не прийти в отчаяние. Как я уже отмечал, Яранцев сделал то, что он назвал раздвоенностью Зазубрина, лейтмотивом книги. К сожалению, та эпоха никому не прощала двойного зрения. А иногда ему просто не везло. Рассказ о повальном сифилисе («Общежитие») истолковали как намек на слухи о сифилисе только что умершего Ленина. Но и другие рассказы беспощадны. Что же касается романов, то критики быстро заметили, что Безуглый молча выслушивает Андрона и других «кулаков», а Зазубрин только и мог ответить, что незачем спорить с такими людьми и метать бисер перед свиньями. Однако то были не свиньи, а бисера у него в запасе не нашлось. Реальных свиней и коров обоб-ществили, и они гибли тысячами, о чем Безуглову и сообщают. Во второй части «Гор» алтайские крестьяне должны были пойти в колхоз не по приказу, а по зову сердца. Едва ли бы у Зазубрина получилась Страна Муравия.

В книге множество выписок из протоколов заседаний, газет и рецензий. Невыносимо читать этот бред. Зазубрин «не смог выбрать-ся из реакционных оков семьи» (130). Маяковский – «Мефистофель от мещанства и буржуазии», «историческая клякса», «как волк, учуял падаль и завыл» (87). Боролись с «есенинщиной» (с ней особенно рьяно), с крестьянским уклоном, с региональной литера-турой – со всем подряд: лишь бы прорваться в первые ряды. Поэтому неудивительно, что Яранцев с такой теплотой пишет о Горьком, а для Зазубрина Горький был недосягаемым образцом и якорем спасения. Всё на свете относительно.

Зазубрин остался в советской литературе (как ни грустно, такая литература была) человеком, которому Сибирь обязана очень мно-гим, и хотелось бы надеяться, что в нынешней Сибири найдутся средства выпустить книгу Яранцева достойным ее тиражом. Книга эта во всех отношениях выдающаяся.

 

 

 

Во славу филологии

 

М. Л. Каленчук, Л. Л. Касаткин, Р. Ф. Касаткина. Большой орфоэпический

словарь русского языка / Литературное произношение и ударение начала

XXI века: норма и ее варианты / под ред. Л. Л. Касаткина – Москва: АСТ-

Пресс, 2012. 1008 с.

 

Много лет тому назвд в Рейкьявике вышел необычайно полный русско-исландский словарь. Его составителя принял президент Исландии, которому был вручен дарственный экземпляр. В других странах на словари редко обращают внимание столь большие люди (в далеком прошлом короли иногда разрешали посвящать себе разные «лексиконы». Однако, когда в 1928 году добрался до последней буквы алфавита великий «Оксфордский словарь английского языка», это событие стало национальным праздником. В наши дни идеал библиотеки – опустевшие полки и много компьютеров. Но пока что книги еще выпускают. Одна из них та, о которой я пишу, регистрирует произносительную норму современного русского языка (орфоэпия – это и есть произносительная норма).

 Жанр такого словаря не нов и впервые был в полном объеме освоен в Англии. Кто бы ни занимался всерьез английским языком, не расстается с «Произносительным словарем» Даниеля Джоунза. Теперь есть и конкурирующие словари такого рода. Джоунз дал не только транскрипцию тысяч слов, но и менее употребительные варианты произношения, которые впоследствии иногда становились главными. В список попали многочисленные собственные имена и географические названия. Для английского языка, в котором по написанию лишь в элементарных случаях можно угадать, как произнести то или иное слово, без «Джоунза» и его аналогов не прочитать и двух строчек. С Джоунза списана транскрипция в англо-русских словарях, но в них даны лишь основные варианты, а имен почти нет вовсе.

 И вот, наконец, вышел и в России орфоэпический, то есть произносительный словарь (далее, – БОС), плод длительного и высокопрофессионального труда опытнейших фонетистов. Из аннотации: «Более 80000 слов. Исчерпывающая информация о произношении слов и их грамматических форм. Описание речи разных поколений. Речь конца XX – начала XXI века. Подробные орфоэпические правила». Имен в словаре нет (где ставить ударение в фамилиях, надо смотреть в книге Унбегауна: ее довольно давно перевели с немецкого), а как произносить Звездич и Шпекин, и вовсе негде узнать, и нет слов, произношение которых очевидно (будильник, бумага и т.п.).

 Первое, что замечаешь в словаре, – это подробная разработка ударений. Что нам делать с поняла, начал, звонит, знамение и творог? С творогом словари смирились давно. В БОС сказано дипломатично: творог, творога и допустимо творог, творога. Кому допустимо, кому нет. Не всякому творог полезет в глотку, но никто и не заставляет следовать просторечной норме: не нравится – не ешь. Любой язык меняется, то есть дичает. Оттого и есть академический предмет, именуемый историей языка. Изучать историю интересно, но тошно быть ее участником. Так и везде. Читать «Французскую революцию» Карлейля – сплошное удовольствие, но не приведи Господь оказаться в Париже 1792 года или посетить сей мир в его мгновенья роковые.

 Я уже давно знаю, что никто не говорит ракурс и ханжество, но за первое держусь, а от второго отказался при том, что такие существительные (естество, колдовство, кумовство) почти всегда ударны на последнем слоге. Я различаю перекошенный луг и перекошённое лицо, но и здесь я в меньшинстве. Устарела вместе со мной заснежённая дорога. Как долго следует гордиться своей исключительностью и презрением к толпе, зависит от обстоятельств. На моей памяти знаменитый лингвист и литературовед В. М. Жирмунский говорил английский и библиотека, а другой знаменитый филолог – швэдский и норвэжский, и это было смешно.От образованных людей, родившихся в конце XIX века, я часто слышал газэта. В БОС варианты Жирмунского, как и норвэжский, не упомянуты: так, видимо, больше не говорит никто, а газэта и швэдский осуждены пометой: ! неправильно.

 Из сказанного следует, что БОС, ориентированный на культурную московскую норму, не только регистрирует варианты, но и дает рекомендации, и этот подход заслуживает безусловного одобрения: всё существующее в каком-то смысле разумно, но не всё вызывает восторг. Если надо, составители не церемонятся; например, читаем: начать – «грубо неправильно!», а начала просто «неправильно». В прошедшем времени среднего рода всё чаще ударяют окончание (дало и дало), и БОС не возражает, но, скажем, умерло и причастие умерший нерекомендуются (и только), а умерли – «! неправильно»; каталог неправильно, а феномен не рекомендуется и т.д. Рекомендованные варианты не всегда зависят от наблюдений за живой речью. Например, фраза долго ли коротко ли встречается только в сказках, и ее не услышишь ни по телевизору, ни на улице. Словарь Ушакова дает коротко, словарь ударений для работников радио и телевидения 1960 года издания коротко, а БОС,видимо, коротко (специально эта фраза не обсуждается). Как выяснили правильный вариант? (Тяжелое дело – русское ударение: ехал грека через реку, а рыбу бросили в реку.)

 В качестве образца приведу информативную и полезную статью о невинном на первый взгляд предлоге по: «...обычно произносится без ударения: по тротуару. Сочетания предлога с определенными существительными и числительными могут произноситься двояко: с ударением на предлоге в соответствии со старшей нормой или с ударением на существительном в соответствии с младшей нормой, напр.: по морю и по морю, по снегу и по снегу, по два и по два. В некоторых устойчивых сочетаниях слов ударение падает только на предлог: пойти по миру, прийтись по сердцу» (такого же формата статья на, но нет статьи от: ср. час от часу не легче). Многие из нас, видимо, предпочтут по морю, так как помнят с детства: «Туча по небу идет, / Бочка по морю плывет», но говорит еще кто-нибудь по снегу, как по морю, понизу, поверху и по милу (хорош)?

 Из БОС, конечно, нельзя узнать, почему какой-то вариант оказывается полностью вытесненным. Полжизни я слышал по радио, что требуются вахтеры в охрану. А они вопреки этимологии из немецких слов перешли во французские и превратились в вахтёров. Вахтеры же – это только содержатели судового имущества. Даже и гренадёр уже, оказывается, допустимо, но афера пока держится. Грань между старшей и младшей нормой не всегда ясна. Принято было говорить в повестях, в ведомостях, но на моей памяти так не говорил никто, и уж во всяком случае, ни один бухгалтер не рылся в ведомостях. Но если надо употребить повесть в предложном падеже множественного числа, то это, наверно, только «Повести Белкина». Быть может, стоит сохранить вариант «В повестях Белкина», а заодно старое ударение, когда речь идет о «Московских ведомостях» той эпохи, в которую их обнаружили на необитаемом острове салтыков-щедринские генералы?

 Словарь читается, как роман. Каким-то персонажам сочувствуешь, какие-то вызывают отвращение. Пусть кто-нибудь другой кормит двух гренадёров творогом и нанимает вахтёров на работу по средам и субботам, но я счастлив, что люди всё еще ходят в новых туфлях и справляются сболями. Кстати, о слове ходят. Члены английского клоба и даже их внуки говорили ходют. Из БОС мы узнаём, что эта форма устаревшая, но, значит, она устарела в пределах допустимого. Я думаю, что большинство образованных людей воспринимают ходют как просторечие. Одна деталь нормы была, мне кажется, внедрена насильно. Хотя произношение пионэр подвергалось осмеянию с незапамятных времен, в середине прошлого века по радио говорили тэмп и энэргия, и вдруг, буквально в один день дикторы перешли на темп и энергия, то есть словам придали русифицированную форму. БОС это правило принял, отметив твердый согласный лишь во фразе в темпе. С мягкими и твердыми согласными и вообще много хлопот. Неужели большинство людей произносит церковь, а не церьковь?

 БОС тщательно отмечает разговорные формы (в них, естественно, многое редуцируется и проглатывается) и региональные формы, но не оговаривает, что употребляется где: семь и нерекомендованное сем, булочная и равноправная с ней булошная (однако подсвечник лишь допускается наряду с подсвешник). Во времена Хрущева и Брежнева Москву затопили южные диалекты, и, пережив обоих, мы с радостью обнаруживаем, что социализьм, как и марксизьм-ленинизьм, «грубо неправильны».

 К словарю приложен пространный справочник по орфоэпии, то есть пособие по русскому литературному произношению. Там, среди многочисленных правил, есть и указание на старые ударения типа музыка. Может быть, лучше было бы дать эти сведения в основном тексте. Так и в любом словаре: на чей-то вкус чего-то не хватает, а чего-то слишком много.

 Дарить орфоэпический словарь хозяевам (хозяевам: грубо неправильно!) властных структур было бы величайшей бестактностью, но для публики БОС – подарок на долгие времена.

 

 

А. Б. Пеньковский. Исследования поэтического языка пушкинской эпохи. – Москва: Знак, 2012. 660 с.

 

О А. Б. Пеньковском (1927-2010) я писал неоднократно и всегда с восхищением даже в тех редких случаях, когда не полностью принимал его реконструкции. Теперь его нет среди нас, и он уже не скажет мне по телефону почти шепотом: «Когда твой голос, о поэт, / Смерть в высших звуках остановит». Два года тому назад сборник его трудов вышел в серии «Классики отечественной филологии». Он и есть классик, ученый такого уровня, которые всегда, а в лихолетье особенно, встречаются редко и выживают чудом.

 Кроме статей, уже известных по предыдущим изданиям, в этот том включены и незаконченные работы. Неслучайно уже без сил он процитировал по телефону Боратынского: последний его набросок посвящен мотиву голоса в русской поэзии от Пушкина до Цветаевой. Все помещенные в посмертном томе статьи я читал не раз, но их плотность такова, что, сколько их ни перечитывай, каждый раз находишь пропущенные раньше мысли и сопоставления. На обороте титульного листа названы имена пяти человек, подготовивших издание: А. С. Белоусова, М. Л. Каленчук, И. А. Пильщиков, В. С. Полилова и И. С. Приходько. Общая редакция была осуществлена Пильщиковым. Выше я назвал том посмертным, но его успели подписать к печати еще при жизни автора.

 Лингвист и диалектолог по образованию, Пеньковский много десятилетий занимался языком Пушкина. Как никто другой, он сделал непреложным вывод, что у Пушкина не просто встречаются устаревшие или странные слова вроде щепетильный (о Лондоне), лукоморье или квакер (почему вернувшийся в свет Онегин мог показаться кому бы то ни было квакером?), а что словоупотребление первой четверти XIX века принципиально отлично от современного. В. В. Виноградов нередко писал о том же, но совершенно по-иному, и его влияние на Пеньковского было невелико. Феномен ложного сходства хорошо известен тем, кто изучает отдаленные эпохи: слово вроде бы то же, но значение несколько изменилось. Например, для издателей и читателей Шекспира иллюзия понимания – главный враг. Лучше темное слово (его, может быть, удастся расшифровать), чем обыденное вроде think или thought, которые сплошь и рядом не значат ни ‘думать’, ни ‘мысль.’

 Но Пушкина и его современников мы вроде бы понимаем без труда, разве что восьмиклассники думали, что ветрило – это сильный ветер или смущенно спрашивали, что такое одалиска. Но именно благодаря Пеньковскому бесчисленные ловушки вроде шекспировских перестали быть скрытыми. Остается, правда, каверзный вопрос. Например, Пушкин употреблял глагол скучать в значении ‘тосковать’ («Деревня, где скучал Евгений...»). В наши дни скучают, если всё вокруг неинтересно. Когда же вышел из употребления тот смысл, который был привычен двести лет тому назад? Мог пушкинский современник скучать «по-нашему»? Скука – сидеть с больным. Потому что занятие такое невдохновляющее или потому что тоскливо? В этом случае вроде бы и разницы большой нет. Подобные вопросы хорошо известны историкам языка. Пеньковский не успел закончить свой вариант «Словаря языка Пушкина» (отрывок из этого словаря приведен в книге), но богатейший материал к нему в надежных руках.

 Фон каждого заключения Пеньковского – бесчисленные примеры из сочинений современников Пушкина. Из них становится ясно, что в эпоху Карамзина люди не только думали не так, как мы, но и говорили на языке уже не вполне понятном нам. Дело не в архаике, а в общем семантическом сдвиге. Столь же внимателен, как к лексике, был Пеньковский и к синтаксису. Странно написал о водопаде Боратынский: «Шуми, шуми с крутой вершины». Можно падать, обрушиваться, низвергаться с вершины, но шуметь? И перед нами шестьдесят страниц на эту тему.

 Пеньковский внутренне прожил за Онегина все двадцать шесть лет с небольшим и отважился рассказать то, что, по его мнению, знал только Пушкин, но предпочел скрыть, лишь рассыпав по всему тексту намеки на предысторию, которую никто не потрудился проследить. Из небытия возникла первая роковая любовь Онегина, изменившая всю его жизнь. На эту тему написан шедевр Пеньковского «Нина: культурный миф золотого века русской литературы в лингвистическом освещении». Сочувствуя Онегину, веря, что его поступки определяла гордость и прямая честь, Пеньковский боролся с традиционным взглядом на него как на лишнего человека, неспособного любить и глухого к поэзии. Зато он с блеском опроверг мнение, будто, вернувшись из странствий, Онегин проникся народным духом. «Исследования...» открываются очерками о характере Онегина. Полемика Пеньковского неизменно корректна, но освещенные временем догмы его не тревожили.

 В книге 25 очерков и 23 «экскурса». Они не только о Пушкине. Среди заметных персонажей Гоголь и Достоевский, а поодаль все от Батюшкова до Белинского. Ключевым словом для Пеньковского было загадка. Он загадок не изобретал. Их обнаруживало его поразительно нетривиальное зрение, ибо он видел то, что другие пропускали. Эта книга для всех. О специалистах говорить не приходится. Они найдут в «Исследованиях...» увлекательные заметки по лексике, синтаксису и фразеологии русского языка, образующие фон для восстановления основ пушкинского творчества. Но и «неспециалисты» для которых литературоведение – живая и бесконечно разнообразная наука, прочтут весь том, не отрываясь, и многие, я думаю, обратятся к «Нине».

 

 

История евреев

 

Русские евреи в Америке. Книга 8 / Редактор-составитель Эрнст

Зальцберг. – Торонто – Санкт-Петербург: Гиперион, 2013. 299с.; ил.

 

Сборники «Русские евреи в Америке» (РЕВА) отличает высокий профессионализм. Попавшие в них статьи могли бы стать украшением «Ученых записок», итоговых томов конференций и специальных журналов. Как во всяком сборнике, в Книге 8 есть особенно запоминающиеся сюжеты. Большой удачей представляются мне очерки Валерия Базарова: «Золотой дар предков» и «Не склонившие головы». Трудно найти иголку в стоге сена, но в обоих случаях Базарову пришлось сметать стог: поначалу в его распоряжении были две-три сухие травинки.

 Знаменитый актер и режиссер Майк Николс – сын врача Павла Николаевича Пешковского: Николс – это то, что осталось от отчества Николаевич. Некоторые Пешковские были крещеными евреями, и я с удивлением узнал, что евреем был и его родственник, крупнейший лингвист Александр Матвеевич Пешковский. Причины необъяснимого на первый взгляд погрома, устроенного в эпоху «безродных космополитов» великому филологу академику Александру Николаевичу Веселовскому (не путать с его выдающимся, но менее ярким братом Алексеем Николаевичем), как я подозревал, в том, что Веселовские были крещеными евреями, и для многих это обстоятельство не составляло тайны. А Пешковского, наиболее вероятно, пропустили. Иначе разоблачили бы антинародную и антипатриотическую сущность «Русского синтаксиса в научном освещении», одной из лучших книг в этой области знания.

 Приведу описание гимназиста Пешковского, каким его знал Максимилиан Волошин. Его цитирует на странице 50-й Базаров: «Это был еврей маленького роста, с огромным лбом боклевского склада, очень серьезный, очень рассеянный, очень преисполненный чувства долга. Он в то время очень мучился тем, что он не еврей, а христианин: когда он был ребенком, его с братом отец (первоначально бывший ортодоксальным евреем, но потом сошедший с ума и от еврейства отступивший) неожиданно, не спрашивая его мнения или согласия, перевел в христианство (сделал лютеранином)». Базаров проследил путь трех семей: Пешковских и Дистлеров (русский след) и Ландауэров (немецкий след). Томск, Харбин, Мюнхен, кровавая Баварская республика, кровавое ее подавление, сталинские застенки – вот неполная география и история поисков. У американского режиссера оказались необыкновенно деятельные и способные предки. А заглавие очерка – изящный каламбур: Пешковские (Томск) владели золотыми приисками.

 «Не склонившие головы» – о ХИАС’е во время войны. Основное место действия – Франция, хотя неизбывный фон – фашистская Германия. Мужество и бескорыстие людей, спасавших евреев (и не только их!), которых ждала гибель на оккупированных территориях, воспеты мало, а то и вовсе неизвестны тем, кому повезло не попасть в эту душегубку. Странное скрещение судеб: в эмиграции Троцкий оказался союзником тех, кто не так давно сражался против большевиков; теперь у них был общий враг – Сталин. И, конечно, всюду деятельные и успешные агенты НКВД, к сожалению, неопознанные или разоблаченные слишком поздно и избежавшие наказания. Добавлю, что Базаров одинаково хорошо владеет и материалом, и пером – случай не такой уж частый.

 Многие темы традиционны для серии РЕВА, потому что на ней лежит сильнейший отпечаток интересов ее редактора. К ним относится история еврейских сельскохозяйственных коммун, возникших в Южной Америке в конце XIX-начале ХХ века. О коммунах в восьмом выпуске пишет сам Зальцберг («Сельскохозяйственные колонии евреев из России в Аргентине»). Особенно подробно рассказано о колонии Мозевиль. Сейчас в городке, возникшем на ее месте, живет мало евреев. Урбанизация не пощадила и его. Тема Эмилии Путятовой – «’Где она, эта Америка?’ (Странствование евреев из России в Южную Америку в конце XIX-начале ХХ в.)». Это был грандиозный исход. Россия всегда препятствовала отъезду своих травимых граждан, пусть и не в таких размерах, как Советская власть, а когда выпускала, запрещала возвращаться. Для поколения мальчика Мотла многое сделало Еврейское колонизационное общество (ЕКО). Оно возникло в 1892 году. «Едем, едем, едем в Америку», но, оставив позади российскую империю, до Америки надо было еще добраться, и путь этот был долгим и мучительным.

 Музыке посвящены четыре статьи. Самая обширная из них – «Хроника памяти. Из американских дневников Артура Лурье» (вступительная заметка, публикация и комментарий Олеси Бобрик). Дневники Лурье – это обрывки воспоминаний (в некоторых случаях жестко скорректированных Бобрик), беседы с самим собой и беглые описания присходящего. Как личность, в той мере, в которой он отражен в дневниках, Лурье не отличался ни наблюдательностью, ни способностью проникать в суть вещей. Долгие годы он продолжал восхищаться Лениным («кормчим»; в более позднее время кормчим коммунизма назначили его преемника). Люди, знавшие Лурье в России (например, Асафьев и Прокофьев), терпеть его не могли, и только связь с Ахматовой («Поэма без героя») возбуждает постоянный интерес мемуаристов. Но понемногу возрождается его музыка, и всё новые люди изучают его жизнь.

 Лурье не выносил Америку, страну, в которой он никогда не стал своим. Поэтому и дневник скучен: умирали близкие люди, и не было настоящего дела. Вот одна из последних его записей (20. I. 1964): «Со всех сторон обступивший хаос... Состояние специфически связанное с Америкой. С отсутствием подлинной реальности. Решительно всё основано на непрерывном оппортунизме и компромиссе. Эфемерное существование, только кажущееся. И непрерывное царство вульгарности и жуткого хамства, во всех его личинах. Но ведь никто не замечает! Все считают, что это нормальное явление – «американский образ жизни». Ничего общего с подлинным духом демократии он не имеет. Всё движется по схемам и выработанному трафарету. И все добровольно и очень пассивно этому подчиняются. Добровольное рабство недорослей и дураков – очень выгодное прохвостам, спекулянтам и ворам» (с. 133). Вот ведь: все просмотрели, а он заметил и о подлинном духе демократии был осведомлен.

 Половина статей о музыкальной жизни принадлежит Зальцбергу. «Российские композиторы-евреи в США (1880-1970)» содержит краткий рассказ о 22 композиторах, которых Зальцберг поделил на четыре группы: новаторы, традиционалисты, композиторы так называемых легких жанров и композиторы еврейского музыкального жанра (Лурье, разумеется, попал в первую группу). Ирвинг Берлин (Израиль Моисеевич Бейлин) сочинил около 1500 песен, среди них «Боже, благослови Америку», неофициальный гимн США. Шалом Секунда – автор бессмертной песни «Бай мир бисту шейн».

 Рассказано и о других знаменитых людях, и я не могу не повторить мысли, которая преследует меня при чтении едва ли не каждой книги серии РЕВА. На ее страницах встречаются выдающиеся писатели, художники, музыканты, ученые и общественные деятели, забытые быстро и несправедливо (хотя в узком кругу их знают). «Забудет мир меня». В этом почти не приходится сомневаться. Зара Нелсова, читаем мы в очерке, озаглавленном «Зара Нелсова, исполнительница произведений Блоха и Барбера», была, «королевой-матерью виолончелистов», но кто, кроме профессионалов, помнит о ней сегодня? Как и Майк Николс, она родилась в Новом Свете (в Канаде), и тогда, в 1917 или 1918 году (точная дата не установлена) она еще была Сарой Кацнельсон, дочерью флейтиста, окончившего Петербургскую консерваторию. Она умерла в возрасте 84 или 85 лет. Зальцберг опубликовал перевод беседы Тима Янафа (авторизованный перевод) с Нелсовой и снабдил его вступительными замечаниями. А вот великого клейзмера Дэйва Тарраса (он же Давид Тарасюк) в Америке и в Израиле не забыли. Нелсова была «королевой», а Таррас – «королем», но клейзмеров. Шуламит Шалит не пришлось последовать за своим героем в такие дали, как Базарову, однако и ее очерк – плод непростого поиска и награда за упорство и любовь к музыке.

 Я не имею возможности подробно рассказать обо всех статьях, но упомяну каждую. Ксения Гамарник «Витражных дел мастер» (о витражах Марка Шагала). В. Л. Телицын «Борис Шацкий – петербургский юрист в Консепсионе (Чили)» – еще одна вариация на тему о знаменитости и безвестности: «За свою недолгую – 51 год – жизнь Борис Шацкий [1889, Казань – 1941, Сантьяго] многое успел. До сих пор в высших учебных заведениях, коммерческих и банковских структурах Германии, Франции, Англии, США и Чили работают ученики его учеников, для которых имя Бориса Шацкого остается, что называется, ‘священным’. В то же время даже в очень серьезных исторических трудах он даже не упоминается» (с. 237). Илья Куксин «Саймон Смит Кузнец» (Семен Абрамович Кузнец: Нобелевский лауреат по экономике, 1901. Пинск – 1985, Кэмбридж, Массачусетс).

 Тема Адели Розентрах – «Российские учителя-евреи в Америке» – не из легких, и непросто таким учителям лавировать в новых условиях. Порой приходится жить по известному из Достоевского принципу: «Не делай свое хорошее, а делай мое плохое». Зальцбергу принадлежат еще две публикации. Первая – «Артур Велеш – один из пионеров американской авиации». Артур Велеш (Лейбеле Велчер) родился в 1881 году в Киеве и погиб во время испытательного полета, не дожив до тридцати двух лет. Вторая – «Искусство собирать искусство: Жак и Наташа Гельманы». Жак Гельман (1909, Петербург) вторую половину жизни прожил в Мексике. Заключает книгу статья А. Я. Эпштейна «’Другие’ американские евреи: выходцы из СССР/СНГ и выборы президента США». Преданность евреев демократической партии общеизвестна. Влево сдвинулись и дети эмигрантов, приехавших в США в семидесятые годы. Эпштейна это обстоятельство не удивляет. Республиканцы – народ жестоко-сердный, так что либералам-профессорам незачем промывать мозги молодежи: и так ясно, где добро, а где зло. Как бы ни голосовали правдолюбцы-евреи, читая книгу за книгой серии РЕВА, убеждаешься: Америке не приходится жалеть, что она дала приют беженцам из России и Советского Союза. Не все вокруг недоросли и дураки.

 

 

                 Книги магаданских авторов

 

Немецкая кафедра Северо-Восточного государственного университета связана со многими высшими учебными заведениями Германии, Америки и, конечно, России. Едва ли где-нибудь занимаются творчестом Рильке (им особенно), Ремарка и Окуджавы, а также теорией перевода, прежде всего поэтического, так основательно и успешно, как в Магадане. То, что во дни оны в столице Колымы скопилась масса высокообразованных людей, понятно без объяснений. Гулаг закрыли; культурные люди и их дети остались. А кое-кто приехал сам. В своей аннотации я кратко коснусь четырех книг, изданных в Магадане за последние годы.

 

Р. Р.Чайковский, Е. Л. Лысенкова. Перевод поэзии: типология и

множественность: учебное пособие для студентов-филологов –  Москва: Информационно-издательское управление Московского гос. обл.  ун-та, 2013. 192 с.

 

Не следует терять интерес к этой книге, увидев слова учебное пособие, тем более что книг по теории перевода много, а общедоступных учебных материалов как раз нет. Также и слова после двоеточия не должны отпугивать. Чайковский и Лысенкова рассмотрели все существующие типы поэтического перевода (отсюда термин типология); и типов, и вариантов оказалось много (потому и множественность).

 К сожалению, теория перевода, то есть обобщение огромного материала, и переводческая практика соприкасаются мало. Большие мастера (допустим, Пастернак) – сами себе хозяева. Не может же их тревожить, что думают об их результатах «доценты». Переводчики менее крупного масштаба тоже уверены, что их интуиции вполне достаточно для успеха. А еще переводят люди, не знающие языка оригинала (подчас вынужденное зло), и, конечно, графоманы, которые рифмуют, как птица поет. Но не всё так плохо: есть ведь великие переводы и Гомера, и Байрона, и Данте. Читая эту книгу, мы знакомимся с адекватными переводами и переводами-девальвациями, с вольными переводами и подражаниями и многим, многим другим.

 Поразительна вторая часть книги: она о «Пантере» Рильке. К 2013 году это двенадцатистрочное стихотворение переводили на русский язык 71 раз. Поиски идеального варианта превратились в вид спорта. «Пантера» обогнала даже 66-й сонет Шекспира.

 Насколько высок уровень преподавания поэтического перевода в Магадане, можно судить еще по одной книге того же жанра, что и предыдущая.

 

 Н. В. Вороневская. «Сонеты к Орфею» Р. М. Рильке в английских

 переводах / учебное пособие – Магадан: Северо-Восточный гос. ун-т, 2010. 134 с.

 

Я с трудом могу себе представить американский колледж, в котором бы студентам было под силу сравнить серию труднейших иностранных текстов (а «Сонеты к Орфею» невероятно трудны для понимания) с их переводами на другой иностранный язык. (Выбрать текст и проанализировать его с точки зрения марксизма, структурализма, фрейдизма, феминизма, постколониализма и прочего – это мы можем, и всё желательно на родном языке). Интересно прочесть и ответы переводчиков Рильке на воспросник, составленный Вороневской. В англоязычном мире тоже не боги горшки обжигают.

 

В Магадане есть издательство «Охотник». В этом году оно выпустило два поэтических сборника. Оба изящно оформлены, и оба открываются на редкость содержательными вступительными статьями. Хорошие статьи подобного рода – редкость. Я прочел их десятки и мог бы написать на эту тему этюд «Типология и малая множественность»: основной тип – пустые восхваления и желание показать свою проницательность.

 

 

 

Алексей Гарипов. Небо ноября – Магадан: «Охотник», 2014. 87 с.

 

Мрак, окутавший Гарипова, – это поистине ночь, не ведающая рассвета. Единственная отдушина – стихи. Свой футуризм Гарипов изжил уже к 2010 году (тогда вышла его предыдущая книга). Ныне всё построено на противопоставлениях («Из хлеба будем делать сухари, / а изо льда – очищенную воду / и извлекать из сумрачной зари / бессонной ночи смурную природу / пустых вещей, бессмыслен- ную речь, / и смысл без слов, и тело без скелета...» С. 68) и перечисления; всё движется, но никуда не идет. Приведу одно стихотворение целиком:

 

 

 

Бомбардировщик

 

 – До вечера, – ты мне сказала,

 Я ждал весь вечер до утра,

и мысль по комнате летала,

 и сохла на столе икра,

 не красная, а так... бич-паста,

 и сох иссушенный сухарь.

 Я выпускал в окно «Ланкастер»

 в орущий сброд пьянющих харь,

 стрелял по окнам из мелкашки,

 бросал гранату наугад,

 настаивал в бидоне бражку,

 встречал рассвет и не был рад.

 Я позвонил тебе к обеду,

 и постороннее лицо

 сказало, что тебя здесь нету.

 Я ненавижу всех лжецов.

 Потом пошел тоскливый ливень,

 а вечером ты, позвонив,

 сказала мне, что я наивен.

 Такой вот, блин, императив.

 

 Кира Врублевская. Моя кириллица / книга стихов – Магадан: «Охотник»;  Северо-Восточный гос. ун-т, 2014. 152 с.; ил.

 

Врублевская (1930-2014) своих стихов почти не печатала, и тем трогательнее увидеть список из 66 имен тех, чья финансовая под-держка сделала выпуск этой книги возможным (к тому же список неполон). Уроженка Вильнюса, Врублевская училась в Москве и име- ла все шансы сделать успешную карьеру, но в 1964 году уехала преподавать в Магадан. Причина этого шага угадывается из стихов. В Магадане, она и прожила полвека, но, как Снежной деве всё снился родной Египет, так Врублевской до последних дней снился Вильнюс. («Подъезжая к Вильнюсу»: «И после привычных колымских пейза- жей, / и однообразных домов Магадана, / мне кажется, будто я часть вернисажа, / я вижу картины Моне и Сезанна». С. 26).

Лучшие стихи Врублевской навеяны трагедией. Они в частях сбор- ника, озаглавленных «И у меня была любовь...» и «Мне б только успеть умереть». Вот два из них.

_______

 

 В последний раз – но приезжай,

 Мой дом всегда открыт.

 Я приготовлю крепкий чай,

 не высказав обид.

 

 И будет скатерть на столе

 узор в узор сплетать,

 И будут свечи в полутьме

 агатами мерцать.

 

 Так романтичен интерьер,

 что впору фильм снимать.

 Но роли сыграны. Теперь

 не нам их повторять.

 

 Не будет шепота и слез,

 ни сбивчивых речей.

 Лишь тихо будет капать воск

 из тающих свечей.

 (С. 68)

 

______

 

 Давай на старости лет

 (молодость – не возвратишь)

 купим с тобой билет

 и улетим в Париж.

 

 И станем в мансарде жить:

 ты будешь книги читать,

 а я – борщи варить

 и ночью – стихи писать.

 

 Я кисти тебе куплю

 и акварели набор,

 и на полу расстелю

 темно-красный ковер.

 

 И потечет день за днем

 Без будничной суеты...

 А на окне разведем

 мы голубые цветы.

 

 И будет розовый свет

 Струиться от красных крыш...

 Давай на старости лет

 Уедем с тобой в Париж.

 (С. 62)

 

Что будет после смерти? «И потечет неумолимо время, / смывая холм могильный понемногу, / И я останусь безымянной, с теми, / кто проложил колымскую дорогу» (с. 141).

 Но вышел сборник, Кира стала кирилицей, и безымянность  побеждена.

Дополнительная информация