Маргарет Бубер-Нойманн

 

Заключенная у Сталина и Гитлера

Продолжение

 

Перевела Галина Чистякова

 

Вне закона

 

Перед арестом Нойманна мы жили  как бы между небом и землей.

Хайнц Нойманн, член политбюро компартии Германии был объявлен «уклонистом». Начиная с 1931 года, он предупреждал товарищей по партии об опасности захвата власти в Германии нацистами. С этого начались его разногласия с политикой Сталина. В октябре 1932 года он был подвергнут критике, а в ноябре 1932 года лишен всех постов, вплоть до потери места в Рейхстаге. Его самокритика, которую он направил Коминтерну, была отклонена.

В мае 1935 года мы прибыли в Москву – Нойманн из швейцарской тюрьмы Регенсдорф под неусыпным оком полицейских, с огромным трудом на русском транспортном судне добрался от Гавра. Еще на судне он сказал мне: «Возможно, в Ленинграде меня арестуют». Этого не произошло.

В Москве мы смогли получить комнату в гостинице «Люкс» - обще-житии Коминтерна, очевидно по ошибке, поскольку, как выяснилось, за день до нашего появления звонил Вильгельм Пик, тогдашний партийный секретарь КПГ, и велел нам по прибытии поселиться в гостинице под названием «Балчуг», в которой жили эмигранты. Но этого распоряжения мы не получили.

В Москве царила удушающая атмосфера: бывшие друзья по партии не отважились, как прежде, навещать друг друга. В гостиницу «Люкс» можно было войти только по специальному пропуску. Каждый входящий обязан был зарегистрироваться. НКВД установил тотальный контроль. В комнатах жильцов прослушивались телефоны. При соединении с абонентом замечали шумы в телефонной трубке. Почта, само собой, проверялась. Страх перед слежкой был так велик, что посетители разговаривали друг с другом шепотом: «Проверили в своей комнате, есть ли у вас прослушивающая аппаратура, не может быть, чтобы не было микрофончика, не смотрели у лампы? может быть, в самом телефоне?»

 Я очень переживала, что все, кто звонил мне, регистрировались. Эмигранты, признанные «уклонистами», подвергались строжайшему контролю со стороны отдела кадров Коминтерна или Международной контрольной комиссии. Отсюда шли приказы об усилении бдительности, необходимости выявления врагов.

На протяжении двух лет нашей московской жизни, вплоть до аре-ста Нойманна, не было ни одного месяца, чтобы к нам не позвонили из отдела кадров Коминтерна и Международной контрольной комиссии, или отдела кадров издательства «Иностранный рабочий» - мы работали в нем переводчиками. Все в один голос призывали подвергать критике своих товарищей, привлекать политических врагов-уклонистов к ответу.

 

Со дня приезда в Москву мы попали в «советскую тюрьму», поскольку не могли покинуть страну без разрешения Коминтерна.

Например, в Москве в это же время жил немецкий писатель Альфред Курелла. Французский писатель Анри Барбюс в своем завещании обратился к нему с просьбой подготовить его литературное наследие к изданию. Работа могла быть выполнена только в Париже.

НКВД отказал ему в выезде.

Михалина, с которой я жила в одной комнате, последнее время болела и лежала в постели. В одну из сентябрьских ночей мы проснулись от доносившегося из коридора топота сапог НКВДешников.

«Оружие?» - ворвались к нам в комнату два чекиста в форме.

Я ждала ареста, и назвала свое имя. Однако мое время еще не пришло. Посетители пожаловали за моей старой соседкой.

Михалина от волнения не могла одеться. Ломающимся голосом она просила чекистов о терпении. Ей хотелось взять с собой чемодан. На прощанье я сказала ей:

«Михалина, я скоро последую за тобой!»

В эту ночь были арестованы все жены членов польской секции Коминтерна. Для их отправки в тюрьму НКВД использовал спе-циальные автобусы. Через несколько лет я случайно узнала, что шестидесятилетняя Михалина была приговорена к 8 годам концлагеря.

Я продолжала продавать наши книги. Что-то из беллетристики  отдала в библиотеку. Теперь на очереди - политические книги. Однажды пришла с чемоданом, набитым доверху книгами Гегеля и Ленина, в подвальчик букинистического магазина на улице Горького. Тут я обратила внимание на нового продавца, который выделялся среди других. Каждое его движение подчеркивало – я не такой, как другие.

Открыла чемодан и предложила ему мои книги. Усмехнувшись, он поинтересовался:

 «Что у вас тут? Гегель и Ленин? Такую литературу нынче не спрашивают. Принесите лучше криминальные романы». Затем немного полистав принесенные тома, стал рассматривать карандашные пометки на полях, понимающе кивнул и произнес:

«Конечно же, мы покупаем все».

Он неожиданно хорошо заплатил за книги. На следующий день я рассказал об этом своему другу Иосифу Ленгелю.

«Знаешь, кто этот продавец? Белла Иллеш. В наказание он на-правлен на работу в книжный магазин. Два дня тому назад его арестовали».

Белла Иллеш, венгерский писатель, за месяц до того, как я встретила его в букинистическом магазине, написал книгу, прослав-ляющую строителей московского метро. Герой его романа - парторг. Книга Иллеша прошла цензурные рогатки и ждала своего часа быть изданной. И как назло, герой книги - парторг стройки покончил с собой. После чего, придя домой, Белла Иллеш уселся в ванну и открыл газовый крантик. Но его попытка оказалась безуспешной, он выжил.

В наказание он должен был работать продавцом книжного мага-зина.

 

Жизнь отверженных

 

Наступила ранняя русская зима, когда комендант отеля Гуревич вспомнил обо мне и вышвырнул из гостиничного номера. Правда, он предложил мне и Шарлотте Шнекенройтер, жене знаменитого немец-кого коммуниста Хуго Эберлейена, помещение над бывшими мастерскими. Окна в нем не закрывались, печка была разрушена, и это на пороге русской зимы. В прежнем жилье он иногда включал отопление, но здесь, с нашими копейками мы должны были сами позаботиться о топливе.

Денег было в обрез, поэтому мы решили готовить еду все вместе: Вернер, семнадцатилетний сын Хуго Эберлейена, Юлий Гебхард, жена которого была арестована, Шарлотта Шнекенройтер и я. Един-ственный из нас четверых, кто работал - Вернер Эберлейен. После ареста отца он ушел из школы имени Карла Либнехта, в которой учился, и устроился транспортным рабочим. Он зарабатывал в месяц 100 рублей. Этих денег было достаточно, чтобы не умереть с голоду.

Тогда в магазине 1 килограмм говядины стоил от 9 до 10 рублей, свинина на рынке 17 рублей, а килограмм сливочного масла от 16 до 22 рублей, дешевый хлеб – 90 копеек за 1 кг.

Чтобы купить туфли и платье, рабочий, получающий столько же, сколько Вернер, не смел и думать об этом. Я вспоминаю, что женские туфли стоили от 100 до 250 рублей.

Рядом с нами жила семья русского рабочего металлиста, трудившегося ранее в Коминтерне. В 1917 году он перешел на сторону большевиков. Понемногу узнавали мы о жизни наших соседей. Еду готовили на керосинках, которые стояли на столе в коридоре. Мы могли видеть, что готовит каждый из нас. Соседка знала о нашем бедственном положении, и всегда расспрашивала, где мы приобретаем продукты и вещи.

«Конечно же, на рынке или в комиссионном магазине».

При плохом знании немецкого языка, она великолепно все улавливала.

«Если вы хотите, я могу вам помогать. В конце месяца, когда мне каждый раз не достает денег, я закладываю одну из своих вещичек. Так и выкручиваюсь».

Так все и шло: мы выкручивались все вместе с помощью нашей соседки. Она, русская, с нами иностранцами отважилась ходить по улицам, хлопотала, чтобы мы не голодали, в то время, когда наши товарищи боялись поздороваться с нами. Так они поддерживали «коминтерновский режим» с его методами «уклонистов» и «критики и ревизии».

Я узнала, что наших соседей давно просили освободить комнату, в которой они жили, т.к. муж уже не работал в Коминтерне, но, к счастью, их сын служит в Красной Армии, что дает им право оставаться в ней.

Однажды, войдя в соседскую комнату, я увидела в углу иконы. Революционер, который соорудил в комнате иконостас? И где же, в здании Коминтерна! Скоро все выяснилось.

Как-то после работы он сидел за столом и читал в газете «Правда» статью об испанской гражданской войне. Вдруг сосед рыкнул и проворчал:

«Эти собаки сожгли церкви, эти антихристы!»

Я спросила его:

«Вы имеете в виду республиканцев?»

«Ну, само собой разумеется, я имею в виду этот сброд!»

Я замолчала потрясенная.

Вывод этого революционера был типичным. Разочарование и озлобленность народа, порожденные современной политикой, обратили многих из них к вере, и обычной статьи в «Правде» об испанских республиканцах было достаточно, чтобы отказаться от этих фанатиков как от страшного зла.

 

На задворках гостиницы «Люкс» находились различные мастерские, одна из которых изготавливала мебель для помещений Коминтерна, поскольку в Советском Союзе были проблемы.

Окна нашей комнаты находились прямо у входа в мастерскую, и мы могли каждый божий день видеть вождя немецкой компартии Вильгельма Пика, который выискивал для своей мебели лучшие породы дерева и контролировал, как идет ее сборка.

В то время, когда каждую ночь НКВД неиствовал среди членов Коминтерна, в то время, когда в фашистской Германии преследовали революционных рабочих - их сажали в тюрьмы, казнили, Вильгельма Пика беспокоила его новая мебель.

 

В декабре 1937 года я снова пришла к окошку на Лубянке, чтобы передать мужу 25 рублей.

Как бритва: «Его здесь нет!» - брошено мне в лицо.

Опустошенная я металась от одной тюрьмы к другой – от Бутырки в Лефортово, от Сокольников снова назад на Лубянку. Но нигде я не нашла моего Хайнца Нойманна.

Имелась и Коллегия адвокатов. Здесь якобы можно было получить помощь и узнать о ходе следствия или сведения о вынесенном приговоре. В каждой из этих инстанций существовала справочная служба и комната, в которой выдаются справки. Здесь ожидали сотни людей, слышались рыдания и выкрики:

«Десять лет исправительно-трудовых лагерей» или «Десять лет без права переписки»!

В феврале 1938 года забрали моего старинного друга Иосифа Ленгеля. Его жена встала вместе со мной в одну из бесконечных ежедневных очередей в многочисленные тюрьмы в поисках мужа.

 

Еще в мае 1937 года, спустя немного времени после исчезновения мужа, я получила от моей сестры Бабетты открытку. Я была очень удивлена. Сестра давно эмигрировала во Францию и жила в Париже.  Само собой, я предполагала, что мои письма проверяются цензурой, и ответила, чтобы она посылала письма почтой. Так переписывались мы с ней в течение года, вплоть до моего ареста. Мы научились втискивать среди ничего незначащих строк особенно важное для нас: как сестра может помочь и спасти меня.

Однажды я получила приглашение явиться на таможню.

Там мне вручили пакет с двумя шелковыми платьями, высланными мне неизвестным отправителем. Платья тотчас были проданны на барахолке, и я смогла прожить безбедно целый месяц.

В другой раз я получила денежный перевод на 200 рублей. Адрес отправителя: «Иван Бубер, Москва и улица». Я тотчас помчалась по этому адресу, чтобы найти улицу, номер дома. Это оказалось Наркоматом обороны.

В 1938 году снова пришла открытка: «Потерпи немного, тебе помогут!»

Спустя неделю, я получила письмо из консульства Франции в Москве с сообщением, что меня ожидают в определенный день для переговоров. Перед тем, как отправиться в путь, попрощалась с друзьями, уложила в сумку оставшиеся карманные деньги, зубную щетку и мыло - я ожидала ареста, как только выйду из консулата.

Я специально шла многочисленными переулками, чтобы установить ведется за мной слежка или нет. Перед входом во французское консульство стоял милиционер и подозрительные люди в штатском. Тяжелое чувство одолевало меня: «Должна ли я идти туда? Может быть, они «спасут» меня, может быть, меня не арестуют и не вышлют в Сибирь? Может быть, я получу здесь убежище?

Консул сообщил, что на мое имя пришла телеграмма из Парижа о том, что французское правительство готово выдать мне разрешение на поездку в Париж и право на проживание в течение трех месяцев.

 «Могу ли я надеяться на вашу поддержку в получении выездной визы у русских?»

Консул ответил, что поскольку я не являюсь гражданкой Франции, он не может вмешаться и оказать содействие.

Я бормотала что-то о тяжелом положении, о моем муже, угрозе ареста. Консул только пожал плечами, и попрощался со мной, полной надежды.

Я вернулась домой, и день спустя с разрешением французов на въезд отправилась в визовой отдел, чтобы получить у русских выездную визу.

Там на меня вытаращили глаза. Как я, будучи немкой, смогла получить французский документ? Однако приняли мое заявление. При заполнении бланка анкеты я указала срок пребывания во Франции 12 дней. Но мне разъяснили, что я как немка могу находиться во Франции не более 5 дней.

Ночью и днем я металась между страхом и надеждой. Сразу же меня арестуют? Или я получу выездную визу?

Через неделю уже не было сомнения, что русские отказали в выезде. Для НКВД это было основанием для ареста.

Пришла весна.

Я перестала ждать ареста. Чемодан с вещами, который должен был отправиться со мной в Сибирь, уже несколько раз распаковывался. Его содержимое тотчас отправлялось на барахолку. Должно быть, обо мне забыли?

Ничего подобного!

Ордер на мой арест НКВД благополучно изготовил заранее, и я держала его в руках с датой «15 октября 1937 года», но вручили его мне только в июне 1938 года.

Моя старая Михалина однажды сказала: «Привыкай к аресту!» Она оказалась права.

Двое вошедших НКВДешника с их: «Есть ли оружие?» - и проведенный обыск не испугали меня.

 

 

Арест

 

Ранним серым утром я ехала по улицам Москвы на Лубянку, сидя в «форде» с моим, давно собранным чемоданом, между двумя офицерами НКВД. Передо мной вдруг промелькнули обыкновенные уличные часы, стрелки которых не двигались.

«Еще долго ты всего этого не увидишь», - это был последний «привет» свободы, которой я лишалась на долгие годы.

Мы въехали во двор Лубянки, дальше через какие-то ворота к маленькому домику, в котором умещались только столик и табуретка. Тотчас принесли длиннющий бланк анкеты, ручку и чернильницу. Началась обычная формальность. После того, как я заполнила все графы, солдат провел меня в маленькую комнатку, похожую на собачью будку. Это была камера без окон, но со скамейкой, усевшись на которую, ты непременно воткнешься коленями в дверь.

В двери находился глазок («шпион»), он приоткрылся и через две минуты вошел солдат, и теперь можно было разглядеть лицо подглядывавшего. В камере горел свет. Время от времени включался вентилятор, и через дырку в двери поступал холодный свежий воздух. Через несколько минут я уснула, но, как только открылась дверь, я проснулась и высунула голову наружу.

Солдат снова вел меня по коридору. Полы были покрыты линолеумом, и мои шаги хлопали, как в закрытом бассейне.

В одной из комнат стояла женщина в белом фартуке, похожая и на медсестру, и на надзирательницу. Рассыпавшиеся волосы, как конская грива, закрывали лоб, нежный румянец лежал на скулах. Я оглядела ее с ног до головы. Я казалась себе самой жалкой проституткой.

С этой минуты я перестала быть нормальным человеком, меня переполняло желание мстить, хотя бы один раз, только один раз двинуть каблуком в это лицо, в эту рожу с прекрасными волосами.

Затем мы снова шли по освещенному переходу, вверх по лестнице до одной из открытых дверей в маленькое помещение с тремя нарами и одной табуреткой. Через зарешеченные окна пробивается дневной свет и отражается на стене.

На нарах сидела женщина и рылась в своем мешке. Она была полна спокойствия. Я с удивлением наблюдала за ней: женщина вытащила из большого мешка множество маленьких мешочков, они были разных размеров. Заметив мое удивление, объяснила:

«Большой мешочек – для одежды, чтобы не украли в Сибири; меньший – для хлеба; следующий для сухарей и самый маленький – для соли. Да, что сказать, в этот раз я лучше подготовилась, чем в прошлый. Тут я уже сидела как жена врага народа, и после двух месяцев следствия меня выпустили».

Было удивительно, встретить женщину, вновь арестованную и готовящуюся к отправке к «новому месту жительства».

Дверь открылась, и в камеру вошла новенькая со слезами на глазах, уверенная в своей невиновности.

Вскоре меня перевели в другую камеру, в которой было только двое нар. На окне висел жестяной ящик, из-за него нельзя увидеть неба. В голову пришла мысль, что я, словно в ловушке.

Неотрывно смотрела на дверь, лишь только раздавался какой-нибудь шорох. Вот снова лязгнул дверной замок, и в камеру вошла совсем юная девушка в желтом летнем платье, с темными локонами, лицо ее светилось свежестью. Она села спиной ко мне на нары, сотрясаясь от нервного хохота:

«Как права была мама, - фыркнула она. – Сегодня утром, когда я первый раз надела это платье, она сказала мне: Может быть, в этом новом платье для тебя начнется и новый этап твоей жизни! И вот он уже начался!» - с усмешкой закончила девушка.

После, ничего не скрывая, она рассказала, что при выходе из университета, была арестована. Девушка училась на медицинском факультете. Двое мужчин подвели ее к автомобилю, и она очутилась здесь, в камере. Девушка не имела ни малейшего представления, за что ее арестовали.

В этой камере тоже имелось «неусыпное око», минуты на две оно появлялось в дверной дыре, чтобы усилить страх сидящих в ней.

Сегодня я первый раз ела из жестяной миски. Это была коричневая, круглая «собачья миска». В ней плавала чечевичная похлебка, которая неплохо пахла, но скользила и не хотела глотаться. К еде давали краюшку черного хлеба, который я охотно съела, но Лубянка при этом отбивала всякий аппетит. Таков был дневной рацион.

Кто-то остановился у нашей двери, окошко приоткрылось, и военный вызвал мою очаровательную сокамерницу без «приготовиться, с вещами!» Она поправила платье, расправила руками волосы и с улыбкой вышла.

Теперь я была на очереди! Знают ли они о моем контакте с Хайнцем Куреллой или с Иосифом Ленгелем? Может быть, уже успели на меня донести?

О, если бы я знала русский язык получше!

В волнении я принялась шагать по камере, и прошла свои первые пять шагов. Незаметно пролетело около двух часов, как вернулась девушка. Она не могла говорить, и только оцепенело вглядывалась в глазок на двери. Невозможно было вытянуть из нее хотя бы словечко.

Снова открылась дверь, и вошла старая женщина в крестьянском платье с узелком в руках. Вздохнув, она присела, кивнула головой и произнесла:

- Слава Богу! Что я смогла еще раз в своей жизни приехать в Москву! Всю жизнь я мечтала об этом! Как прекрасно, что я здесь! Светло и тепло, приносят еду, так чисто везде, совсем не надо ни о чем беспокоиться.

Я подумала, что она сошла с ума. Но старушка все нам объяснила.

Ее, как эсерку, после революции сослали в Сибирь. Там пришлось жить в землянке. Если крестьяне не приносили еду, она оставалась голодной. А тут еще и одиночество!

 - Моим единственным собеседником была кошка. Я должна была сама заготавливать топливо на длинную, бесконечную зиму. При этом я мечтала еще разочек побывать в Москве. Теперь я снова среди людей. Как я счастлива!

 - Я что-то слышала о террористической организации в царское время…

Из окошка камеры донеслось:

«Приготовиться, без вещей!»

Девчушка во второй раз последовала на допрос. И так всю ночь она ходила туда и обратно. Возвращалась она в камеру буквально минут на десять. Она не могла говорить. Бросалась на нары и тут же засыпала. Но мгновенно просыпалась. Это на языке тюрьмы называлось «конвейером», и было излюбленным методом в НКВД.

Всю ночь горел свет. Я сидела на табурете, облокотившись на стенку, у нас было только двое нар. На одних мирно дышала наша эсерка.

Вверху между «намордником» и стеной уже пробивался дневной свет, когда снова ввели в камеру девчушку в новом платье. Она уселась напротив, и, рыдая, рассказала:

«Моего друга тоже арестовали. Он студент. Какая глупость – они говорят, что он готовил покушение на Сталина. О, Господи, о, Боже мой!»

 Лицо ее опухло от слез, и было испачкано. Она не думала теперь ни о растрепанных волосах, ни о разорванном платье.

Старушка утешала ее, но все было напрасным.

Я присела на краешек нар, где лежала эсерка, и тихонько расска-зывала ей о загранице, о Германии, обо всем, что там происходило в последние годы, о нашей жизни в Москве. Эти воспоминания были приятны, я все так живо представляла, что почти забыла о Лубянке.

Два дня мы вместе делили нашу камеру; мне была приятна эта жизнерадостная женщина. Она без конца говорила комплименты, восхищалась моей прошлой жизнью и, улыбаясь, склонив голову на плечо, однажды произнесла:

«Вы та женщина, которая не погибнет в Сибири!»

Она уже второй день вызывалась на допросы, и, когда возвращалась, рассказывала, что происходило у следователя:

«Когда я вошла, увидела, сидит юный паренек лет 24-х, я спрашиваю его: - Ну, мальчик мой, а что старше у вас нет в ГПУ? Уже всех арестовали? Тут он грубо оборвал меня, и говорит:

 - Садитесь, гражданка, - и тотчас зачитывает мои бумаги. После чего заявляет - Анна Павловна, вы обвиняетесь в подготовке терро-ристического акта. Так он зашел бы далеко. Но я его перебила, и говорю:

 - Нет, батюшка, ты ошибаешься. Это вы готовили террор, а мы только стреляли. Этого он не понял, и отослал меня обратно в камеру.

Старая женщина была настоящим борцом, стойко переносила все страдания и мужественно отстаивала свои убеждения.

Но уже на третий день после обеда я должна была распрощаться с моими сокамерницами. Меня забрали из камеры без единого допроса.

И снова мы шли по до блеска начищенному коридору, Запах дезин фекции, который словно специально уничтожал запах свободы, парализовал страхом. До того, как это почувствовала, я оказалась перед открытой тюремной машиной.

Рядом стоял такой же автомобиль, который в России называют «черный ворон», а у нас, в Германии «зеленая служанка». Другие автомобили были выкрашены в снежно-белый цвет с надписями: «Хлеб, булки, пирожки», но выполняли ту же работу, что и «воронки».

 Меня втолкнули внутрь, в одну из многочисленных маленьких клетушек.

Снова еду по улицам Москвы, теперь я запертая в шкафу.

Издалека слышаться трамвайные звонки и автомобильные гудки. Да, там снаружи идет прежняя жизнь, словно ничего не произошло.

 

 

Камера № 31

 

«Черный ворон» затормозил, и мы въехали в открытые ворота. Мы приехали. Клетка распахнулась. Я слышала женские голоса. Я стою вместе с десятью женщинами, старыми и молодыми, с узелками и чемоданами.

«Давай! Давай! Быстрей, двигайтесь!» - покрикивая, приказывали солдаты, и ввели нас через дверь в большое помещение.

 – «Где же мы?

 – В Бутырке!»

Мы вошли в камеру без окон. Начались формальности приема заключенных. Чемодан отобрали. Подушку, одеяло и белье оставили. Надзирательница снова повела меня по переходам и коридорам в другую камеру, на ее поясе в такт шагам бряцали ключи. При этом заключенные, которых вели по коридору, никогда не должны были встречаться лицом к лицу с другими заключенными. И в Бутырке строго соблюдались эти правила.

 Когда камера № 31 открылась, я осталась стоять в дверном про-еме. Сразу же: «Давай, давай!» - и скрип дверных петель подтолк-нул меня, и я сделала шаг. Моими первыми мыслями было: «Внутри! Вот и прибыла!»

В помещении находилось около сотни полуобнаженных женщин, сидящих на корточках, лежащих на нарах, на досках, стоявших друг против друга. В камере была толчея, от такого количества человеческих тел – нельзя было продохнуть. Гудение заполнило камеру. Повсюду раздавался шепот. Я словно остолбенела, и не могла сдвинуться с места. Так и осталась стоять со своим узелком. Затем мне все же удалось сесть на краешек нар, и я разглядывала эти лица. Толпа, казалось, раскачивалась из стороны в сторону. Рядом со мной сидела женщина, она прошептала:

«Ты, определенно немка, очень похожа!»

Это была Катя Шульц из Берлина, когда-то рыжеволосая, мило-видная девушка с приветливым детским лицом, говорившая, немного шепелявя, на берлинском диалекте. Сейчас же она могла только шептать, и с трудом карабкалась на нары. Чистый обезьянник!

Камера, думаю, рассчитана на 25 человек, здесь же не меньше ста десяти. Я должна была доложить о себе старосте камеры и получить место. Я выполнила эту формальность.

Тассо Зальпетер, грузинка была старостой камеры № 31. Она дру-желюбно приветствовала меня:

«Где же я размещу вас? Я - в отчаянии. На несколько дней вам придется расположиться у параши, пока я найду место получше».

Так я и улеглась рядом с парашей, как на русском тюремном жа-ргоне называется бочка, заменяющая туалет. «Параша» - слово, производное от русского женского имени «Прасковья».

Моя соседка была эпилептиком, и из-за своего агрессивного со- стояния была отправлена в угол, затем появилась женщина в набро-шенном на плечи пальто. Ничего не найдя, осталась здесь. У окна было холодно, здесь же, в нашем углу стояла вонь.

Вся толпа расположилась на койках, прикрепленных к стенам камеры, которые на ночь опускались, на сооружениях, называемых нарами, на досках, которые разбросаны между нарами в проходах.

Вся камера была покрыта досками и лежащими на них телами. Оставалось только одно местечко посредине, у двери. Но там стояли миски, в которые раскладывали для нас хлеб - ежедневный паек. Рядом с дверью, слева и справа находились громадные бочки.

На каждую заключенную в камере приходилось не более 30 см. Спать на спине было невозможно, все лежали впритык друг к другу, и если кто-то ночью хотел повернуться на другой бок – во сне руки и ноги затекали и болели, должен был разбудить соседа слева и спра-ва, чтобы все повернулись одновременно. В камере был земляной пол, позже я слышала от заключенных москвичек, что в некоторых камерах в стенах сохранились кольца, к которым еще до революции прикреплялись цепи. Но те же заключенные в царское время имели больше места и возможность лежать свободно, и мне хотелось этого, наверное, больше, чем другим.

Первый день в камере № 31 прошел, как в кошмарном сне. На ок-не камеры висел «намордник» из светонепроницаемого стекла. В камере никогда не было нормального дневного света. Сначала я не могла различить обнаженных женщин. Ни единого слова, ни звука, «переговаривались» только жестами. В углу под окном женщины скорчились так, словно сидели за работой. У многих были одутловатые тела.

А потом эта ужасная вонь! Каждый раз, когда поднималась крыш-ка параши, меня тошнило. И при всем при этом я должна была есть и спать.

Моя соседка с довольно привлекательным лицом смотрела на меня испуганно и недружелюбно. В первый же день она обратилась ко мне с непонятными словами. А у лежащей слева начался приступ эпилеп-сии. Она упала прямо на каменный пол в лужу у параши. Лицо ее лоснилось от пота, распухло от жары. Лежащая у противоположной стены молодая женщина пыталась со стоном есть, но ее вырвало на лежащий рядом платок. Ее верхняя часть тела была голой, и обвисшие груди спускались к животу. Я всегда думала, почему женщины даже не прикрываются. Но тогда я еще не знала, как быстро в тюрьме теряют чувство своего тела. Другая женщина в черном трико постоянно теребила свои волосы. Голова ее лежала на подоле соседки, которая профессионально давила вшей.

Многие, несмотря на запрет, спали весь день и портили воздух. Толстуха с безумными глазами постоянно двигалась. Она пятилась по нарам от одной группы к другой, третьей с таким видом, будто выполняла особенную работу.

Там, где в стене был небольшой выступ, виднелось место нашей Тассо. Мой взгляд невольно задержался на этом прекрасном лице. Ее черные лучистые глаза и брови, похожие на двух летящих птиц, энергичный нос, волевой рот, белые зубы были превосходны. Но прекраснее всего она была в движении. Каждый раз, когда открыва-лась дверь камеры, она должна была срываться с места, чтобы выяснить какое-нибудь дело с корпусной, надзирательницей, тюремным контролем. Она спасала нас от многочисленных тюремных штрафов. Тассо никогда не теряла чувство юмора. Когда мы подружились, она каждое утро приветствуя, пыталась рассмешить: приклеивала усики или усы побольше. Мы обе понимали, вождей каких стран она имела в виду. При этом глаза ее озорно светились.

В этой ужасной неразберихи вдруг возникла Катя Шульц.

Настоящее ее имя Катя Шмидт, но НКВД числило ее по фаль-шивому паспорту как Шульц. Эта метода применялась в отношение к эмигрантам, т.к. затрудняла розыск родных и знакомых. Катя жила в Берлине, и с 17 лет была членом Коммунистического союза моло-дежи. Комсомольцы устраивали уличные драки между коммунистами и нацистами. Во время одной из них в 1931 году Альбрехт Хеллер зарезал нациста Хорста Весселя. Катю арестовали и допросили в суде на процессе об убийстве. Она ни в чем не созналась и ее отпустили. Когда же в 1933 году к власти пришли национал-социалисты, они вновь вернулись к делу об убийстве Херста Весселя.

 Катя Шульц опасалась ареста и бежала из Германии. Ей удалось через Прагу добраться до Москвы, где она стала работать стенографистской в «ОМS» - отделе международных (интернацио-нальных) связей Коминтерна.

В 1937 году арестовли ее шефа Абрамова-Мирова и всех сотруд-ников отдела. Рассказывали, что Абрамов-Миров был обвинен в шпионаже в пользу 15 стран. Катин приговор – «являлась сооб-щницей шпионской деятельности Абрамова-Мирова».

- Ты знаешь, Грета, я не боялась. Я уверена, что партия выручит меня. Я знала, что я ни в чем не виновата, - произнесла она своим детским голоском.

– Какая партия, думаешь ты?

 - КПГ, конечно! Вильгельм Пик очень хорошо меня знает!

Я пыталась предостеречь ее:

- Ты думаешь, что они сделают для тебя хотя бы шаг? Существуют только длинные руки НКВД, которые усердно сажают своих бывших товарищей, чтобы спасти свою шкуру!

Но все мои попытки разубедить ее, разбивались о непоколебимую наивность. Позже, вспоминая этот разговор, я понимала свое бесс-илие.

В 1940, когда я была выслана в Германию, от прибывших из Центральной Сибири немцев, узнала, что ее встречали в пути на Дальний Восток, она была приговорена к 10 годам лагерей. Катя была изнеженная городская девушка и на допросах часто падала в обморок. Как она могла выдержать эти 10 лет в Сибири?!

Вижу, как вечером перед «отбоем» Катя подходит к лежащим жен-щинам, в ее руках спичечные коробки: в одном – вазелин, в другом ментоловая мазь, и тихим голоском произносит, будто продавец мелочей:

«Ментол, вазелин! У кого еще нет? Кто хочет еще?»

Все в камере любили эту девушку.

 

В камере 31 я встретилась с еще одной немкой, Гретой Зоннтаг из Маннхайма-Фирнхайма. Ее настоящее имя Анна Крюгер. Она уже шесть месяцев находилась под следствием в Бутырке. Они с мужем работали в русском провинциальном городке на кожфабрике, и оба в преддверие праздника революции были арестованы. Их обвиянли в  «антисоветской агитации».

Она не знала русского языка и за весь день могла понять только одно слово. Ее лицо было искаженно злобой. Уголки рта опущены вниз. Темно-коричневые волосы зачесанны назад и закрепленны шнурком. Она бережно хранила свои вещи, из них было только, что на ней. Каждый вечер она разглаживала одну или две, и если находила маленькую дырочку, тщательно зашивала ее.

Особенной гордостью были высокие сапоги, которыми ее премиро-вали за ударную работу на кожаной фабрике. Она не знала ни одного русского слова, поэтому ей казалось, что все хотят ее обидеть. Она утверждала, что все говорят о ней только плохое. И становилась день ото дня все злей и злей.

Это продолжалось очень долго, до тех пор, пока мы не заговорили об ее обвинении:

«Я была всегда хорошей коммунисткой, всю жизнь работала на фабрике, не совершала никогда ничего противоправного».

1937 год начался на всех фабриках и заводах, где работали немецкие специалисты, бежавшие из гитлеровской Германии, митингами с осуждением предателей-троцкистов.

На фабрике кожаных изделий, где работала Грета, шли разговоры на эту тему.Однажды Грета Зоннтаг в разговоре с молодой работницей сказала:

«Ты можешь спокойно возвращаться в Германию, ты не была членом КПГ, и за тобой ничего нет!»

Этот разговор услышал другой немецкий рабочий и донес о нем в НКВД. После чего последовал арест и приговор. Грета Зоннтаг в один день со мной была приговорена к 5 годам лагерей. Но об этом я еще расскажу.

 

День в Бутырке начинается в половине четвертого утра с выкрика:

«Приготовиться к выходу! Давай! Давай! Быстрей, быстрей!»

Все в волнении ищут банные принадлежности, каждый хочет быстрее оказаться на месте.

Туалет, к которому направляемся мы, сто десять женщин, имеет 5 отверстий и 10 водопроводных кранов.

Уборная открытая - дырки в полу, без каких-то сидений. Тут же выстраивается очередь, другая - перед умывальником.

Представьте себе, как можно мыться, стоя в лохмотьях, и двадцать пар глаз раздраженно смотрят на тебя, раздаются злобные выкрики тех, кто не дождался своей очереди.

Вдруг кран перекрывается. Чистюли, которые не успевали нормально помыться, страдали неимоверно. Процедура умывания для всех ста десяти женщин длилась не более сорока минут.

 

Через два дня я уже лежала не у параши. С каждым новым заключенным, входившим в камеру, я ближе и ближе приближалась к окну, и могла улечься между Катей Шульц и русской учительницей, у которой любимым занятием было гадание на спичках: по ним она могла определить, будет ли человек освобожден или его дорога лежит в Сибирь.

Конечно такая «игра» была строго запрещена, но все проделыва-лось тайно. Кроме того, запрещалось громко разговаривать, петь, ходить.

Несмотря на запрет, страстно хотелось шить и вышивать. В камере имелась иголка для того, чтобы заштопать дырки и пришить пуговицы. Было очень обидно, если во время шитья ты будешь замечен: за это лишали прогулок, покупок в тюремном ларьке, запрещали пользоваться библиотекой, причем наказания распространялись на всех заключенных в камере.

Но заключенные знали, как помочь беде. Многие из нас были страстными курильщиками. И стали делать иголки из использованных спичек. Мы точили концы спичек об шероховатые стенки камеры или же осторожно шлифовали оставленными кусочками сахара. Изготовленные таким способом иголки проверялись – нужно было провести концом по ногтю.

После чего осторожно прикреплялись нитки. Можете себе предста-вить, сколько спичек разваливалось до того, как иголка была готова. Эти «иголки» подходили и для вышивания.

Делали иголки и наивысшего качества: зубцы расчесок, которые подвергались такой же процедуре обработки. За  такую иголку с просверленным на конце ушком получали тюремные штрафы.

Но все же в нашей камере удалось сшить платье одной заключенной. Она долго находилась в тюрьме под следствием, а арестована была прямо на улице, и вся ее одежда состояла из той, которая была на ней, и износилась.

 В политических подследственных тюрьмах в Москве не разреша-лось передавать из дома одежду, но в то же время не выдавали ее и в тюрьме: ни платья, ни одеял.

В тюремном ларьке можно было купить только полотенца и мужские трусы.

Многие заключенные приобретали по шесть и более полотенец из грубой, блеклой льняной ткани.

Но как можно сшить из них платье, если нет ножниц? Тоже труд-ная задача. Придумали – выкройка наносилась на ткань теми же спичками. Затем ткань раскладывалась во всю длину нанесенного контура, иголки поджигались, ткань тотчас переворачивалась на другую сторону, чтобы успеть загасить пламя. Так на нужных местах ткань обгорала, и ее можно было отделить.

Нитки добывали из старых платьев, трикотажных рубашек, кото-рые после шестимесячного следствия разрывались внизу и доходили до пупка.

Так же получали нитки для штопки чулок. Иногда укорачивали сами чулки, чтобы заштопать на них дыры.

 Особенно ценились цветные нитки из кофточек и жакеток, кото-рыми вышивали. Русские женщины были большими мастерицами в этом деле.

Выделялись из женщин-заключенных толстые литовки, которые всегда держались группой. Их  платья были повсюду расшиты особым рисунком – крестом.

Как ни странно, надолго запомнилась модель одного летнего платья.

Огромной радостью для заключенных была дневная двадцатими-нутная прогулка, иногда она происходила и ночью. После сидения на корточках заключенные могли размять ноги и надышаться свежим воздухом. Но тюремные порядки могли испортить эти удовольствия.

Только вступишь в узкий тюремный двор, который зажат со всех сторон высокими стенами, где не растет трава, слышишь команду:

«Руки вверх! Смотреть вниз!»

Во время прогулки две надзирательницы наблюдают за нами. Заключенные молча ходят по кругу. Однажды во время прогулки на край стены села ворона.

«Господи, им можно летать, куда захочется! Могут пройти по лугу», - подумалось мне.

Однажды до нас донесся шум улицы.

А в один из дней прогулки над тюремным двором пролетел само-лет. Мы открыли рты и смотрели ввысь до пронзительного окрика надзирательниц, от которого можно сойти с ума.

 

 

Ослепленные

 

 Я постоянно наблюдала за русскими заключенными и постепенно знакомилась с некоторыми из них. Что это такое особенное - политические. За исключением Тассо, за все время в Бутырке, я не слышала от русских сокамерниц ни одного слова критики в адрес советского правительства. Если бы они боялись доносительства, то это было бы понятно, но тут было что-то другое – рядом находился человек, поддерживающий «святую веру», и это состояние передавалось от одного к другому.

Такой в нашей камере являлась Катя Семенова, коренастая женщина, лет тридцати, с коротко остриженными прямыми волосами, которые она закрепляла воткнутым в них гребешком. В камере она носила мужскую майку и короткие тренировочные трико. Ее движения были подчеркнуто мужскими. Когда она туго подпоясывалась кожаным ремешком, то походила на сноп. На прогулке она всегда шла впереди, с поднятой головой и выпяченной грудью, словно на демонстрации.

С этой Катей я однажды пыталась разговориться. Не тут-то было! От лица партийных представителей камеры она выразила мне недоверие, так как, во-первых, я иностранка, а во-вторых, я пыталась критиковать ее поведение. Но все же смилостивилась и разговорилась, поскольку я считалась давним сидельцем, долго находилась под следствием. Я спросила ее:

«Почему все-таки тебя арестовали?»

«Я стала жертвой клеветы одной троцкистки. Но я отомщу ей за это! Она еще вспомнит меня!» - злилась Катя. - «Ты тоже невиновна, как многие тут?» - продолжила она разговор. Она успокоилась: «Что ты на это скажешь? Ты должна знать, что я из семьи, в которой 9 ста-хановцев, и все мои коллеги на производстве знали, что я была «беспартийной большевичкой».

 «Но, Катя, не думаешь ли ты, что все женщины здесь в камере точно так же, как и ты, невиновны? Ты многое мне рассказала, в чем тебя обвиняют. Не кажется ли тебе, что они тоже арестованы несправедливо?»

С лицом фанатика она злобно прошептала:

«Арестовывают - да, но еще недостаточно! Мы должны защищаться от предателей. Даже, если среди них встретится пара невиновных. Лес рубят – щепки летят! Судьба одного человека, ничего не значит. Может быть, все, сидящие здесь, не виновны, не совершали преступлений. Но вместе с тем, все они считают своих сокамерниц в чем-то виноватыми. Они считают, что во всем виноват не режим в стране, а троцкисты-предатели. Эти предатели и оказывали на честных коммунистов разлагающее влияние. Пусть лучше будут арестованы тысячи невинных, но среди них обязательно окажется враг, и таким путем мы обязательно приблизимся к нашей великой цели.

Такое бесчувствие на фоне людского горя, это длящееся бессилие было тогда типичным для многих заключенных коммунистов. И такой взгляд на происходящее угнетал еще больше, чем безотрадность моей тюремной жизни.

Таким отвратительным примером в жизни была Катя Семенова, но она не одна, это подтверждает история, которую я хотела бы рассказать. Я услышала ее много лет спустя, но она сыграла свою роль в те страшные годы.

Эрик Шмидт, молодой рабочий, с ранней юности жил только идеями построения коммунизма. В 1933 году вынужден был эмигрировать, но не очень переживал разлуку со своей родиной, поскольку он уехал в Советский Союз, цель его мечты, огромную родину коммунизма. Там со всеми вместе он начал строить социализм, и это было для него неоценимой наградой. Такие привилегии, как трудности советской жизни, которые позже его вера должна была признать, мало похожими на рай, он переносил без ропота. Он не терял веры, и ни разу не отступился от нее. Вскоре после приезда в Советский Союз он женился полячке, она родила двух детей. В 1936 году его жена  получает приказ: в течение 3 дней покинуть Советский Союз. Шмидт был убежден, что произошла ошибка. Он метался от Коминтерна к НКВД, от Межрабпома (Мопра) к представительству КПГ (Компартии Германии), и в заключение «одержал победу»: получил приказ о его высылке назад. «Чрезвычайно усилило его веру», когда в конце 1939 года он был арестован, и убедился в том, что явился жертвой ошибки, но вскоре все прояснится. Просидев месяц, наконец, на первом же допросе понял - нет никакой ни ошибки, ни путаницы. Ему было брошено в лицо, ему, безоговорочно верившему коммунисту, - «контрреволюционные происки». Это было, как удар по голове. Долгое время он пытался вспомнить, какие-либо слова или деяния, которые не были бы согласованы с желаниями и целями партии, но не находил их. Его совесть была чиста. Он впал уныние, не разговаривал со своими сокамерниками, искал, отчаявшись, ответы на свои вопросы.

И вдруг все изменилось. Он вновь стал общительным, черты его лица разгладились, и ночью он спал крепко и спокойно. Свой приговор – десять лет исправительно-трудовых лагерей он воспринял с улыбкой. Его сокамерники думали, что он потерял рассудок, но на самом деле этого не произошло, просто он нашел ответ на свой вопрос. Объяснение было простым: на самой вершине НКВД сидит враг, предатель, троцкист. Этот человек и есть настоящий контрреволюционер. Это он приказывает арестовывать невиновных, чтобы подорвать престиж большевистской партии.

И Эрик Шмидт еще больше уверовал в мудрость Сталина и других советских вождей. Скоро или не скороо, но этот предатель будет разоблачен. Он, Эрик Шмидт, вступает в долгий путь на каторгу в полной уверенности, что очень скоро с него снимут все подозрения, и он снова встретиться со своей семьей.

 Сразу же по прибытии в Воркуту, он написал большое письмо, чтобы подтвердить им свою невиновность. Он писал о своей неослабеваемой любви к партии, о своей неустанной работе на ее благо, о своих заслугах в борьбе с нацизмом. Он занес в это отчет каждый шаг своей жизни. Умолчал только о своем открытии. Письмо было послано, а он отправился в угольную шахту. С ним ничего не произошло. Но он не мог хранить в тайне свое письмо и свое открытие, и доверил их своему сокамернику, даже рискнул назвать имя человека-предателя – «троцкистский саботажник».

Вскоре он предстал перед судом лагерного НКВД, который вынес новый приговор – еще десять лет за контрреволюционную агитацию. На него донес тот самый сокамерник, которому Эрик доверился.

Из своих двадцати лет, Эрик Шмидт отсидел три года, и в декабре 1939 года был под охраной отправлен в Москву. Это было для него праздником. Заговор раскрыт! Тысячи невиновных, таких как он, будут возвращены к своим семьям.

Однако в Москве об освобождении не шло и речи. Его ознакомили с новым приговором: высылка из Советского Союза.

Когда он спросил, куда его хотят выслать, ответа на свой вопрос не получил. Так и оказался Эрик Шмидт в Брест-Литовске вместе со мной, и был передан чекистами эсесовцам.

В Саксонии, на родине, при очередном допросе, твердил, что он убежденный коммунист, был им всегда и таким останется. Это было в гестапо, и не прошло ему даром. Гестаповцы обращались с ним как с сумасшедшим, но на удивление, на время оставили в покое. Он убедил всех, что убежденный пацифист, и им будет всегда. Симулировал сумасшествие.

Таким способом он пережил войну, и когда в 1945 году вернулся на родину, то все еще думал, что мечта его осуществится. Коммунистов в Саксонии было очень мало, но он все же обратиться к ним за помощью. Он хотел добиться реабилитации. Смыть с себя позорное пятно контрреволюционера. Кроме того, не было выполнено обещание НКВД вернуть семью обратно в Германию. Эрик Шмидт бегал со своими просьбами от одного к другому, часами просиживал в приемных партийных функционеров.

Почти три года сражался Эрик за реабилитацию, верил до последней минуты, пока в одну ненастную ночь не перебрался в Западную Германию. Здесь он и умер совсем сломленный, всеми забытый человек.

Но, надеюсь, за годы мытарств, наконец, понял, что в Советской России он получил по заслугам.

Случай с Эриком Шмидтом был не нов, но симптоматичен для «ослепленных». «Троцкистский саботажник» на вершине НКВД, как себе представлял Шмидт, и «троцкистские предатели», которых рисовала себе непартийная большевичка Катя Семенова, были спасительными для этих несчастных жертв.

Разве Катя Семенова не принадлежала к числу тех, у которых всемогущее слово «партийная дисциплина» была постоянно на устах?

Дисциплине подчинялись те, кого лишили бумаги и чернил, чтобы написать бесполезные письма тюремной администрации о том, что они не имеют матраца и одеяла, подушки, и спят на голых досках, где на каждого из них приходится по тридцать сантиметров. И, не дай, Бог, если ты рискнул выступить против администрации. Ни одна тюремная администрация не позволит такой дерзости от заключенных. Что удивительно, многие русские заключенные сами заставляли сокамерниц выполнять эти дисциплинарные законы.

 

 

Женские судьбы

 

Особенно мне запомнилась одна заключенная, которая появилась у нас. Она поступила к нам из провинциальной тюрьмы, ранее была студенткой математического факультета института. Как только она уселась на нары, так тотчас уснула. И когда ее вызывали, нам приходилось будить ее силой. Она казалась бессильной от усталости, а потом мы увидели ее тело. Это были черные кровяные подтеки, рубцы на попе и бедрах, и она была не единственной, у которой были такие отметины на теле.

 У толстой литовки с беспокойными глазами после очередного допроса появились точно такие отметины. Я еще совсем мало отсидела в Бутырке, когда, ко мне подошла Тассо и прошептала: «Ты должна быть осторожной со своей принципиальностью. Не веди политических разговоров. В камере есть шпионы!»

На этом, собственно, и началась наша дружба. Я часто вспоминала ее собственную историю. Ее муж Зальпетер, родом из Латвии, занимал в НКВД крупный пост. После ареста Ягоды, народного комиссара внутренних дел, Зальпетеру предложили его квартиру. Естественно Тассо, ее муж и друзья хотели осмотреть будущее жилье. Они вошли в одну из комнат – она была оформлена в азиатском стиле: коврами на стенах и на полу. На стене висел над диваном ковер, а на нем портрет Сталина. Тассо показала на портрет и сказала мужу:

«Портрет надо убрать из этой комнаты!»

Вскоре Зальпетера и Тассо арестовали.

Когда ее вызвали к следователю и тот сообщил ей причину ареста, Тассо злобно взглянула на портрет Сталина и произнесла:

«Я только и сказала, что это нужно убрать из спальни!»

Здесь мне хотелось уточнить, что, вероятнее всего, основанием для ареста Зальпетера и Тассо было вовсе другое.

Муж Тассо принимал участие в ликвидации верхушки Красной армии и в расстреле маршала Тухачевского, а Тассо была арестована как его жена.

Хочу заметить: НКВД до того, как вынести конкретное обвинение, уже имело заранее подготовленные досье на арестованного.

Обвинения, так называемых политических преступников, варьиро-вались между «контрреволюцией», «участием в контрреволюционной организации», «подготовкой к вооруженному восстанию» и «шпионажем».

А однажды я услышала комичное обвинение: «Шпионаж в пользу какой-нибудь страны». Для обвинения заключенных из числа женщин применялись эти формулировки. Но чаще всего выносили приговор как «женам арестованных врагов народа».

Но вернемся к истории Тассо.

На всех допросах она продолжала отрицать свою вину. При мне Тассо редко вызывали к следователю. Нас разъединили еще в следст-венной тюрьме, но мы встретились вновь в Карагандинском концлагере, и она рассказала мне, как велось следствие по ее делу в дальнейшем.

Однажды ночью ее забрали из камеры и заперли в карцере. Она знала, что это обычный метод следователя, который хотел заставить ее признаться и подписать протокол допроса. В дыре, куда ее поместили, можно было только сесть. Но только на корточках, прямо на пол, и тут же – постоянная тьма, из еды – только хлеб и вода. Воздух поступал через отверствие над дверью.

Вдруг на противоположной стене камеры появились картины: демонстрировался фильм, яркие кадры сначала русской природы, затем грузинской – Тассо была грузинкой – при этом звучала музыка и грузинские народные песни. Тассо призналась мне, что все это ее стра-шно взволновало.

Затем пошли кадры с радостно смеющимися детьми. Незадолго до ареста у Тассо умерла двухгодовалая дочурка. В конце фильма стали доносится крики: «Тассо, ты лжешь! Тассо, ты лжешь!» Она подумала, что сходит с ума. Но ее тут же вызвали на допрос.

Следователь настаивал на признании и заставлял подписать протокол.

«Мы все равно вас сейчас уличим!» - высокомерно произнес он.

«Открылась дверь, в комнату вошел муж, сопровождаемый конвоиром. Он выглядел жалко», - рассказала она. – Даже не решился взглянуть на меня. Его лицо выглядело изнуренным. На запястьях рук виднелись кровоподтеки и синяки, как от долгого ношения наручников.

 Мой следователь произнес:

«Ну, что, будете признаваться?»

 «Мне не в чем признаваться», - ответила я.

«А мы утверждаем по показаниям вашего мужа, что вы лжете!»

После чего он взглянул на мужа и спросил:

«Что ваша жена сказала, когда вы вместе были в помещении вашего нового жилья?»

 «Первый раз мой муж поднял голову и бросил на меня испуганный взгляд, затем взглянул следователю в лицо и тихо произнес: «Это нужно выбросить!»

«Тебе не стыдно, как ты можешь врать! – закричала я на него».

После этой встречи ей был вынесен приговор – «восемь лет тюрьмы».

 

В камере на стене между окнами висел приклеенный на картон тюремный распорядок. В первые дни мне не хватило сил доползти до противоположной стены, чтобы прочесть его. Листок исчез из камеры. Я надеялась, что вскоре появится новый, более строгий распорядок. Через день картон возвратился назад. На листке изменилась лишь подпись. Старый комендант тюрьмы был арестован. Во время моего пребывания в Бутырке два раза менялись коменданты. В конце  листок с распорядком окончательно исчез. 

Особенно страшным для нас был «обыск» - проверка нашего «имущества». Эти драконовские мероприятия длились на протяжение четырех недель. Вдруг среди ночи раздается крик:

«Заключенные камеры, приготовиться с вещами!»

В мешок второпях забрасывалось все подряд. У  каждой женщины была мысль: все запрещенное отберут! Поэтому запрещенные предметы выбрасываются в парашу. Замечено невероятное, что арестанки, несмотря на строгий запрет, все равно его нарушают. Почти все имели жестяные миски, но у женщин была потребность иметь «посуды» больше. А из чего ее можно изготовить? Из черного хлеба, который хорошо размешивается слюной. После того, как она окончательно высохнет, получается отличная чашка. Любимым изделием были шахматные фигурки тоже из хлеба. Белые фигурки окрашивались зубным порошком. Само собой разумеется, тюремным порядком игра в шахматы запрещалась.

Растерянных женщин выводили из камер в коридор  - начиналась тщательная проверка. Сначала личный досмотр, затем проверка вещей. Даже при воспоминании об этих унижениях, пробивает пот. Энкаведистки светили во рты карманными фонариками. Таким же способом осматривали все  части тела. При обыске искали острые предметы: осколки стекол, консервные крышки, металлические кусочки, ножи, зеркала, деньги и кусочки бумаги.

Это принимало самые издевательские формы. На моих вещах были иностранные фабричные этикетки, которые надзирательницы, веро-ятно, принимали за тайные знаки и заботливо обрезали. Тоже происходило и с резинками для чулок. Собственная обувь проверялась особенно тщательно. Во многих случаях надзирательницы попросту отдирали подметки. Позже в Сибири встречались владелицы такой обуви с отодранными подметками. Обыски длились много часов.

Администрация тюрьмы постоянно перемещала заключенных из камеры в камеру, с тем, чтобы они тесно не сходились друг с другом, не заводили дружеских связей.

Как-то у нас появилась Франциска Левент-Левит, немка. Она родом из Данцига, была дочерью капельмейстера и вышла замуж за русского Левент-Левита. Ее муж работал в советской разведке. Последние годы он находился в Англии. В 1937 году его отозвали назад в Москву. По приезде, они только одну ночь провели в гостинице «Метрополь», и на следующий день обоих арестовали. 

Франциска не имела ни малейшего представления о жизни в России. Находясь в следственной тюрьме в Бутырке, она не понимала ни слова по-русски.

Она была высокой стройной блондинкой, но в кого превратилась после допросов! Платье висело на ней, щеки и те повисли. Когда мы обменялись словами, слава Богу, в ее лице мелькнуло что-то живое, оно казалось безумным. Ее глаза не задерживались на месте ни секунды, они бегали туда-сюда, будто она смотрела на проходящий мимо поезд. Франциска пыталась говорить со мной, скорее, шептать:

«Знаешь, я должна тебе кое-что сказать. Моей первой камерой была школа для нелегальных работников. И я не выдержала экзамена. Я должна его сдать обязательно, чтобы могла пригодиться для шпионской деятельности».

«Но, Франциска, это невозможно! Это безумие!» - отвечала я ей.

«Ты не знаешь, здесь особенная камера, в ней сидят арестованные, не сдавшие экзамен. Если я выдержу экзамен, я выйду отсюда и буду направлена на новую работу. Но я не сдам экзамена! Здесь мастерят необычайные вещи, которые и я собираюсь сделать, например, алюминиевые миски разного цвета: голубые, зеленые, розовые или совсем необычного цвета. Поэтому я всегда улыбаюсь. Арестованные могут использовать алюминиевые кружки тех же цветов, и после чаепития возвращать их. Но все ждут, чтобы я снова ошиблась. Такие шифры есть в библиотеке, которые можно расшифровать. Ничего я не знаю! Я провалила экзамен и за это я оштрафована!»

Потом она замолкла, и ее уже не было слышно.

Однажды Франциска сообщила, что хочет заняться шитьем. Ей в голову пришла идея. Мы, немцы, носили в ту пору спортивные блузы, которые русским очень нравились. Франциска задумала из двух мужских нижних рубашек, которые можно купить в тюремном ларьке, изготовить такие блузки. Мы сложили деньги и купили четыре таких рубашки, и Франциска под прикрытием спин заказчиц, начала свою работу.

Успех был ошеломляющим! Ни одного безумного слова про «таинственную камеру», ее  мысли были заняты только шитьем блузок.

Вскоре Франциску и других женщин поздно вечером забрали из камеры на допрос. Там им зачитали приговор.

 

 

Продолжение следует


 

Дополнительная информация