Юрий Колкер

 

КОЗЁЛ-САМОЛЁТ

(о стихах Z.)

 

Предвкушаю, дорогая Г., нашу прогулку вчетвером над Серпантином в ближайший четверг. Идея замечательная. Лишь бы погода не подвела! А пока позвольте сказать Вам несколько слов о Вашем стихотворце Z. Дошли-таки у меня до него руки. Всё мне с ним ясно. Но чтобы не быть голословным, приглашаю Вас прочитать вместе со мною какое-нибудь его стихотворение — ну, хоть первое в присланной Вами подборке; по мне, оно не хуже других. Возьмём лупу и вглядимся, идёт? Я буду судить о нём с моей консервативной печки, а Вы возражайте со своей шестидесятнической, авангардной.

Вот этот, с позволения сказать, шедевр:

 
У каждой речки — свой водораспев,
И ход, и запах индивидуальный.
Попив-поев, к закату не поспев,
Я вышел в ночь и выдвинулся в пальмы.
 
Как ни крути, а выскочил на пляж,
Где море — всюду свет его унизал —
Луну лакало — кто из нас алкаш? —
И бормотало обморочным бризом.
 
Сюсюкало. Хоть к волнам лапу чаль,
Хоть солон свой с его водой сличи там.
Вот так и формируется печаль,
Мол, трёп морей с твоих биений считан.
 
Всё россказни. Печаль моя темна,
И гуща тела слишком непролазна.
Качалась, прыгнув на спину, луна,
До Яффы просквозя волнообразно.
 
И я глядел, в темно своё отсев,
На ту мечеть — она меня, мол, чает.
У каждой речки — свой водораспев.
У каждой жизни — моль своя мельчает.
 
И, наплевав на тот водораздел,
Вдруг самолёт, а не ковёр летел,
Грозя с верхов метнувшимся зайчатам,
То есть теням, где я, как бы за чатом,
Всю жизнь свою внимательно сидел,
Зачатым средь иных зайчатых тел,
О чём, не знаю сам, звуча внучатым.
 
Но джинн в любом да будет запечатан,
Над всяким он по-свойски порадел.

 

 

Над шедевром значится: Из книжки «Песни о Родине». С этого названия и начнём.

Слово родина (у людей, не свихнувшихся на квасном советском патриотизме) пишется не с прописной, а со строчной буквы. По-русски с прописной пишутся только имена собственные. Конечно, поэт, в отличие от обывателя, волен любое слово написать с прописной, но прописная в слове родина до такой степени скомпрометирована обывателями, что как раз поэту и не позволена — как газетный лозунг и прямая пошлость. Можно и то вспомнить что Н.А. Некрасов, патриот из патриотов, поэт милостью божьей, никогда этого слова с прописной не писал. Прописная в слове родина — пошлость советская.

Правда, говоря об этом стихотворении Z., можно допустить, что эта пошлость — не на совести сочинителя, а на совести публикатора (редактора). Но это всё-таки не более чем допущение, притом сомнительное. Человек, понимающий, что хороший вкус и здравый смысл такой прописной буквы не допускают, примет специальные меры, чтобы в журнальном тексте ее не оказалось.

Берём первую строфу.

 

У каждой речки — свой водораспев,
И ход, и запах индивидуальный.
Попив-поев, к закату не поспев,
Я вышел в ночь и выдвинулся в пальмы
.

В первых двух стихах сообщается нечто несомненное и незамысловатое, что по смыслу ни хорошо, ни плохо, а вот именно что нормально. Писатель, сообщающий новое, не писатель, а репортёр. У гитары столько же струн, сколько у кифары (не говорю уж о том, что это одно и то же слово со сдвигом на несколько столетий). Основных эпических сюжетов в мире ровно семь, столько же, сколько нот в музыке, сколько священных городов Месопотамии и светил на халдейском небе. Человек мало изменился за последние три-четыре тысячи лет. Число основных чувств в нашей душе и основных тем в поэзии не возросло со времен Гомера. Так что в смысле содержания тут всё в порядке: ура.

Теперь прощупаем фактуру. Неологизм водораспев сносный (хоть и ненужный). Над словом ход (о течении, о струях) впору усмехнуться, но и его, так и быть, проглатываем, хоть для меня это несомненный выверт, проистекающий от простой неумелости. Пусть себе речка идёт. Но вот беда: она, речка, здесь композиционно ни при чем. Она приплетена ни к селу, ни к городу. Лирический герой к морю выходит, не к речке. Спрашивается, зачем автору речка потребовалась, когда разговор о море? А очень просто: автор композицией не владеет; а вместе с тем он знает, что современный читатель чувство композиции утратил, что он, читатель, ждёт от поэта только вывертов, кривляний, — скоморошества, а не стройности, — и под эту шарманку проглотит любую белиберду.

Со вторыми двумя стихами строфы дело ещё хуже. Я не за то упрекаю автора, что слова «вышел в ночь» сказаны до него десятки раз; я за это хвалю автора, это единственные точные, что-то выражающие слова в этой строфе; в них есть переживание. Что̀ они сказаны прежде, до Z., тут беды нет; иначе ведь и «я вас любил» нельзя произнести. Плохо в этих стихах, что лирический герой, «выйдя в ночь», «выдвинулся в пальмы»… то есть стал пальмой, по прямому смыслу конструкции выдвинуться в люди; и не просто пальмой стал, а из маленькой пальмы стал большой пальмой, ведь так? Но он ведь совсем не это хочет сказать. Он всего-навсего только и хочет сказать, что вышел под пальмы. Ему это не удаётся: не хватает мастерства. Перед нами прямой, несомненный провал. Автор берёт первое подвернувшееся слово и по-рабски дополняет им стих до пятистопного ямба, — ошибка восьмиклассника, если говорить об уровне осмысления родной просодии.

Плохо, конечно, и «попив-поев». Какое мне дело до брюховки лирического героя, если тут не жанровая сцена? Чем оправдан этот трактир в стихах? Хорошо еще, что не «попи́сав-покакав». Стихотворная речь всегда приподнята над обыденностью, это первое и несомненное назначение стихотворной речи, это ее определение, если угодно. Вы, конечно, напомните мне «Свежо и остро пахли морем на блюде устрицы во льду», и скажете, что я не прав, — но, во-первых, там лирическая героиня всё-таки не ест эти устрицы при читателях, а во-вторых и в-главных, игра на понижение в поэзии, в иные эпохи необходимая (Ахматовой нужно было во что бы то ни стало оттолкнуться, отмежеваться от высокопарности символистов), не есть поступательный процесс: перед нами маятник. Те, кто думает иначе, хотят заменить маятник паровозом, поэзию — отказом от поэзии.

Берём вторую строфу:

 

Как ни крути, а выскочил на пляж,
Где море — всюду свет его унизал —
Луну лакало — кто из нас алкаш? —
И бормотало обморочным бризом.

 

Опять берём лупу. Кто выскочил на пляж? Русский глагол прошедшего времени безличен и требует местоимения: он/ты/я «выскочил». Без понимания этого — сообщение тут нулевое. Вставка «как ни крути» никакого содержания в себе не несёт, это типичный наполнитель, дополнитель до пятистопного ямба (са́мого, между прочим, прозаического, и са́мого простого, самого расхожего из русских стихотворных метров; уж тут-то следовало бы без наполнителей обойтись). Наполнитель, пустые, не несущие смысла или звукосмысла слова, — не мне Вам объяснять, сударыня, — первейший признак беспомощности автора. Дальше идёт нелепое ударение: уни́зал вместо нормативного униза́л. Преступления против поэзии тут нет, ошибки в ударениях и даже нарочито-неправильные ударения возможны и допустимы, они у всех встречаются, да и ударение подвижно, меняется во времени и в пространстве. Но отчего ж не поставить значок ударения, accent aigu, выражаясь на близком Вам языке, и тем самым показать, что ты знаешь о современной литературной норме, а только не желаешь ей следовать? Ведь иначе выходит, что автор не знает об этой норме.

Но пусть accent aigu поставлен. Ради чего автор отошел от нормы? Ради сомнительной рифмы уни́зал-бризом?! Мне, право же, смешно. Автор пишет пушкинским пятистопным ямбом (что еще совсем не беда), начинает стих с прописной буквы (за что ему спасибо; строчная в начале стихотворной строки — дешевка, глупость и пошлость… да-да, у всех; у Бродского — тоже, не говоря уж о всякой мелкоте), а рифмует Ваш автор так, как если бы он сидел за одним столом со всякими крученыхами, старыми и новыми. Это стилистический эклектизм, соединение несоединимого. К рифмам я еще вернусь, если хватит сил.

Два следующих стиха строфы как будто бы наполнены звукосмыслом («лакало… алкаш»), которого так не хватает двум первым, пустоватым. Но звукосмыслом (в стихах совершенно необходимым, составляющим их квинтэссенцию), пусть самым удачным, самым выразительным звукосмыслом, нельзя всё-таки совсем отгородиться от семантики, от прямого смысла произносимых слов. Вот мы прольём молоко на пол. Лакать его с пола, с поверхности, может кошка, собака, бегемот, человек: кто-то, находящийся на этой поверхности. Сама поверхность лакать пролитое не может. А что у Вашего автора? Лунное молоко лакает море, поверхность, на которую молоко пролито. Это лишено смысла, смешно и глупо.

Но даже и звукосмысл эти строк, ради которого смысл отброшен, плох, недостоверен. Аллитерацией нельзя злоупотреблять. Тут не «шипенье пенистых бокалов» вспоминается, а «ландыши, лютики, ласки любовные». Фи!

Наконец, и бриз не может быть обморочным, он скорее средство от обморока, он аллегория свежести. Не обсуждаю вовсе слово «выскочил» в первом стихе строфы. Его случайность, необеспеченность ничем — очевидна.

Следующая строфа:

 

Сюсюкало. Хоть к волнам лапу чаль,
Хоть солон свой с его водой сличи там.
Вот так и формируется печаль,
Мол, трёп морей с твоих биений считан
.

 

Море, знойное южное мое в лунную ночь — у автора сюсюкает. Это ладно. Мне, консерватору, опять брюховка чудится, принижение слова и человека, — но это, допустим, моя вкусовщина. Пусть море сюсюкает, пусть это удача. Дальше лирический герой спрашивает себя: не поплавать ли? Но как он это делает! Лапу (то есть ладонь руки, сложенную горсткой), можно, напрягая воображение, причалить к чему-то твердому, но ничто на свете нельзя причалить к волнам. Императив «чаль» потребовался автору для рифмы, и распорядиться он этим словом не сумел; опять глупость выходит.

Существительного со́лон в русском языке нет. «Со́лон свой» не вызывает никакого зрительного представления, зато подталкивает к слову солоп, не совсем нормативному и грубоватому. Есть в языке прилагательное солон, краткая форма от солёный. Пойдем автору навстречу: примем, что он подменяет словом солон слово солоп, чтобы смягчить скабрёзность, а речь ведёт о моче: сообщает нам, что, купаясь, лирический герой уронил (или собирается уронить) несколько капель мочи в Средиземное море, моча лирического героя солона, и — лирическому герою печально от сравнения концентрации двух соляных растворов: у него «формируется печаль»! Что ещё тут можно допустить? Что «солон» — не моча, а слёзы? Но шансы у этих двух толкований одинаковы: пятьдесят на пятьдесят, ведь о слезах не сказано ни слова.

Две вещи приходят мне тут на ум. Припоминаю живописца, который продавал в баночках свои испражнения с честной надписью на крышке «дерьмо искусства». И вспоминаю стихи Мандельштама, тоже написанные ямбом: «Останься пеной, Афродита»…

Перед нами четыре строки постыдного вздора, где нет ни одного живого слова, а только наполнители из стекловаты. Но это не всё. Тут, в этих четырех строках, вся суть авторского метода: поймать дешевого читателя на дешевую рифму. Рифма у него выдуманная, вымученная, бумажная. Словечко чалить, хоть и несколько специальное, в словаре присутствует, но здесь оно вымучено, здесь оно только наживка для модисток и дантисток первых рядов партера, которые, едва его услышав, тотчас забудут о смысле стихов, забудутся в сладком ожидании отклика на эту рифму. Автор, пишущий для таких дам, не понимает, что у рифмы нет самостоятельной партии в стихах, она хористка, а не примадонна; без нее стихи обходились тысячелетиями, обходятся и по сей день. Рифма служанка. Господин в доме — триединое божество, соединение смысла, ритма и звука, а служанке надлежит быть аккуратной, исполнительной, молчаливой и неприметной. Вот правило, не знающее исключений: когда рифма торчит из строки, как пружина из дивана, так и знайте: автору просто нечего сказать. Под пошлую, выдуманную рифму «сличи там — считан» пройдёт всё: и «трёп морей», и какие-то совершенно непонятные «биения». Модистки и дантистки визжат от восторга.

Идем дальше:

 

Всё россказни. Печаль моя темна,
И гуща тела слишком непролазна.
Качалась, прыгнув на спину, луна,
До Яффы просквозя волнообразно
.

 

Что здесь сказано? Что̀ автор прочёл Пушкина, у которого печаль светла. Возразил Пушкину, показал начитанность. Всё остальное — опять наполнители; целая строфа наполнителей, словесного пенопласта, вздора вроде «непролазной гущи тела», да плюс композиционный ляп: из двух деепричастных оборотов в одной фразе невозможно понять, что̀ луна сделала сначала: «прыгнула на спину» или «просквозила». Одновременно-то она эти два дела сделать не может.

Дальше:

 

И я глядел, в темно своё отсев,
На ту мечеть — она меня, мол, чает.
У каждой речки — свой водораспев.
У каждой жизни — моль своя мельчает.

На какую «ту» мечеть глядел лирический герой? Перед нами наполнитель. В деепричастии «отсев» приставка от лишняя, она тоже играет роль наполнителя. Лирический герой сел не в тень или сень, а в «темно»: пусть так, хотя это и кривляние, но и тут опять лишний слог, опять наполнитель. Пусть «моль мельчает», но никакая моль не может мельчать «у жизни», она может мельчать — в жизни, — опять лишний слог, опять затычка-наполнитель! Наконец, глагол чаять требует по-русски после себя ещё одного глагола, иначе он лишён смысла… Дайте отдышаться…  Что мы видим, дорогая Г.? Что автор младенчески беспомощен — и где? в допотопном пятистопном ямбе! Он не знает, не чувствует азов стихосложение. Он — не поэт.

Двинемся дальше.

Аккуратненькие катрены стихотворения кончаются, идёт строфа из семи стихов, за нею — строфа из двух стихов. Мы с Вами, сударыня, сейчас их обсудим, но сперва позвольте напомнить Вам пословицу: взялся за гуж, не говори, что не дюж. Стихотворение, начатое строфой, должно и кончиться строфически, с тем же чередованием мужских и женских клаузул, заданным начальной строфой, иначе автор расписывается в своем невладении формой. Но если б только это!.. Вот смотрите:

 

И, наплевав на тот водораздел,
Вдруг самолёт, а не ковёр летел,
Грозя с верхов метнувшимся зайчатам,
То есть теням, где я, как бы за чатом,
Всю жизнь свою внимательно сидел,
Зачатым средь иных зайчатых тел,
О чём, не знаю сам, звуча внучатым.
 
Но джинн в любом да будет запечатан,
Над всяким он по-свойски порадел
.

 

Будем разбирать этот жалкий вздор слово за словом или мы уже устали? Мне, правду сказать, тошно. Но я всё-таки спрошу: какой «тот водораздел»? Не было досель в стихотворении никакого водораздела, тем более «того водораздела». Опять пустые слова, опять наполнители. Какой стыд!

И причём здесь ковер? Почему не козёл? В пятистопный ямб влезает, к манере автора подходит, а на смысл автору наплевать. Премилый неологизм в духе Z.: козёл-самолёт; дарю его сочинителю для его следующего шедевра.

Под стать козлу-самолёту и синтаксис этой фразы, уродливый и бессмысленный. Вот посмотрите: «летел самолёт, грозя зайчатам, то есть теням, где я всю жизнь сидел…». Что делает это где? Где человек сидел, да ещё всю жизнь? Как хотите, а я начинаю догадываться, где: в сумасшедшем доме ему место. И не уверяйте меня, что сумасшествие сродни гениальности. Эта глупейшая мысль не пережила серебряного века.

И «зайчата» тут хороши. Как, спаси господи, они сюда попали? Тени на тель-авивском пляже, озарённом луной, а не сканирующими прожекторами, не могут вызвать представления о зайчатах, а живых зайчат нет на мили вокруг. Зайчата сюда попали ради дешевой звукописи, лишенной всякого смысла: «зайчата — за чатом — зачатом — внучатым». Одно случайное, безвольное сочетание слов «за чатом», явный ляпсус, потянуло за собою другие слова, столь же расслабленные, ни к чему не приваязанные, ничего не говорящие. Но вершина вздора — предпоследний стих: перечитайте всё стихотворение и скажите мне, к чему отсылает местоимение «любой»? К зайчонку? К самолёту? К ковру? Переберете сами все существительные мужского рода — и ответьте мне… Но Вы не ответите. И никто не ответит, включая сочинителя.

Некоторая правда здесь, пожалуй, всё-таки им сказана, только не поэтическая правда, а исповедальная: автор признается, что не знает, о чем он «звучит». Но тогда — вот старая истина — «звучать» ему не стоит, будь он хоть сто раз «внучатым» (может, всё-таки, «внучатам»?). Не знаешь — молчи; побереги себя и других.

Приговор мой окончательный и обжалованию не подлежит. Ваш Z. — кимвал бряцающий, а не поэт. Он пуст, хоть шаром покати. Сказать ему нечего. Его стихи — филологические игры, затеянные в лукавой уверенности, что истолкователь найдётся. Переживания за его словами нет — а ведь настоящий поэт идёт именно от переживания, запечатлеть которое для него — нравственная потребность. Всё у Z. сплошная головизна. Он, говоря Вашим языком, «рассудочен» и «вторичен», — Вы ведь сами это сказали, я не ошибаюсь? Он сочиняет за столом, как сочиняли стихотворцы субсидированной литературы, тихоновы да евтушенки. Он, поймите меня правильно, не вовсе лишен поэтического дарования, но дарование его — читательское, ровнехонько такое, какое требуется, чтобы прочесть от корки до корки книгу хороших стихов. Несколько книг хороших стихов Z., вероятно, прочел — и решил, что и он так может. Но он не может. Когда душа пуста, то и лица у человека нет. Отличить Z. от тысяч подобных ему игрецов в слова нет ни малейшей возможности. Он — ватерлиния, посредственность. А мы ведь знаем, прочли у Горация и у Буало, что «в стихах посредственность — бездарности синоним». В этом смысле — в точном горацианском смысле этого слова — Z. бездарен. Допускаю, что он талантлив в другом; возможно, он потрясающий собеседник (оратор, тамада), превосходный друг (муж, любовник, полководец, политик). Пусть он даже гениален в другом. Но он — не поэт. За это я ручаюсь головой. Он профанатор, дурачащий себя и других.

Теперь о Вас, моя милая. В разговоре с Т., помнится, Вы как-то обмолвились, что стихов Z. не понимаете. Это Ваше непонимание в высшей степени характерно, типично. Им страдают люди, вообще поэзию любящие или любившие, но вставшие в пень перед так называемой новой поэзией. Непонимание это двустворчатое, и створки легко разъединяются. С одной стороны, Z. вызывает у Вас доверие (уважение, восхищение), вынесенное непосредственно из Вашего личного общения с ним; с другой стороны, его стихи Вам не нравятся (и потому что они не могут нравиться нормальному человеку). Увязать первое со вторым Вы не можете — и вот говорите: «Не понимаю». Но это Ваше «не понимаю» и есть высшая похвала для профанатора. Именно этого вознаграждения дожидается, как оазиса в пустыне, каждый мошенник от стихоплётства со времён жёлтой кофты и «пощёчины общественному вкусу».

— Ага! — кричит он, — мы утёрли нос обывателю! Мы оторвались от него, вышли в стратосферу и оттуда поплёвываем на копошащихся внизу инженериков. 

Но весь этот вздор (вздор именно обывательский) рассеивается, как мираж, едва Вы отдадите себе отчёт в том, что нет новой и старой поэзии, что поэзия едина, что в искусстве нет и быть не может прогресса, а новизна как таковая не несёт в себе ни крупицы эстетической ценности. К постыдному рифмоплётству Z, к его наглому и пустому словоблудию, нужно подходить с теми же мерками, что к стихам Данте, Гёте и Пушкина. Тогда от Z. не останется мокрого места на пляжной скамейке, где он «отсел» в своём «темно».

Поклон Вашему — и до встречи в четверг у Питера Пэна.